Кроме, конечно же, мыслей.
А еще я уверена, что окажись у него два бутерброда, я бы ушла. Я смаковала эту мысль, а Анатоль говорил.
…Его сосед изучал право – модно, дорого, бессмысленно, – и Куарэ источал яд в каждой интонации, в каждом выражении лица. Он не мог просто так говорить о специальности Сю. Это была страстная полемика с самой сутью правоведения, совершенно мне не интересная.
«Его соседа звали Сю. Он умел делать бутерброды и изучал право. Куарэ ему завидовал, потому что у Сю был отец. Не чеки на оплату, а отец».
Попытка собрать непрошеную исповедь в схему провалилась, поняла я: осталось много личного. Осталась влажная зависть, осталась заостренная, как Шпиль, морщина в уголке рта.
Куарэ проникал в мою память. А я – а я подавалась, поддавалась. Не хотела этих слов, этого холестеринового куска чужой жизни, этого бутерброда из его прошлого, его эмоций и комплексов. Не хотела – и все равно поднесла этот кусок к губам.
«Дурацкий пикник».
Хлеб пах «Лавкой», ею пахли ветчина и сыр, и только у листа салата сохранилась пряная нотка откуда-то из-за Периметра. Не знаю, почему так, но мне вдруг захотелось есть. «Хотеть» и «есть» – это какой-то оксюморон, какое-то извращенное сочетание смыслов, которые не пересекаются в моей вселенной.
Вернее, не пересекались. Я прикусила себе язык. Глупо как.
– Вы меня слушали?
Куарэ странно смотрел на меня, в его глазах были совсем другие слова, а около глаз я увидела то, о чем уже успела забыть. Я иногда вижу эти морщины в зеркале, когда думаю о чем-то. Когда ELA пытается процарапаться изнутри.
– Да, Куарэ.
Я протянула ему капсулу. Он поднял брови, едва взглянув на этикетку:
– Парацетамол?
– Да.
– И… И все?
Куарэ выглядел разочарованным. Он ждал сверхъестественного лекарства, трех-пяти корней в названии, и он дождется его. Не сейчас – потом.
– Да, все.
– А вам помогает?
– Нет.
Я ощущала терпкость разочарования, чувствовала, что где-то что-то не так, неправильно, надщерблено. Я не знала, в чем дело, и это запускало все на новый виток: надщерблено, неправильно, не так. И снова, снова. Ненастоящий разговор, фальшивый насквозь: мы говорим что-то не то. Я не знала, что сказать, и не понимала, почему фальшивил он, – и все это на фоне его боли, моего кредита и Шпиля, который не получается ни на одной фотографии.
Наверное, это отношения.
– Таблетки просрочены, – заметил Анатоль, когда капсула в очередной раз совершила оборот между его пальцами. – На… Ого, на два года?
– Они в порядке. Капсула старая.
– Я думал, в аптеке переклеивают этикетки, – с сомнением сказал Куарэ. Он выкатил на ладонь две таблетки и рассматривал их. – Или это от доктора Мовчан? Для «своих», так сказать?
Я кивнула, а потом вдруг поняла: вот оно. Это был путь прочь от лжи, от витков разочарования. Я открыла рот и ощутила почти физически, как по горлу поднимается гладкий теплый ком. Он набухал там, не давая сглотнуть, и я смотрела, как хмурится непонимающий Куарэ, а потом все стало хорошо.
Я начала рассказывать.
Я надорвалась.
Я провела три контрольных урока, а на четвертом вдруг почувствовала, что соскальзываю. Пол медленно поворачивался по оси – примитивная охотничья ловушка – и под ним кипели синие нити, они обвивали мне колени, и хотелось сидеть, забыв о светотени, о еще одном отчете, нужном до конца дня.
Я думала о том, что гамма-нож – это только послезавтра, что доктор Мовчан так и не нашла, чем купировать боль, не парализуя меня.
Мир заканчивался прямо посреди урока, в оглушительно-фиолетовом стробоскопе боли.
«Послезавтра предательскую ELA сократят на пятнадцать процентов».
«Послезавтра у тебя не станет метастаза».
Обещания были не лучше обезболивающих.
«Директор Куарэ добился в «Соул» разрешения на оперирование проводника».
Смакование невозможного тоже не действовало. Я не выдержала, свернула обсуждение и, задав письменное эссе, вышла.
– А какая тема была?
Куарэ казался завороженным, мои щеки казались раскаленными. Его интересовала поразительно значимая безделица.
– Не помню.
Во дворике бушевала метель, и я села под деревом, ловя обрывки выкриков, вспышки свистка на беговом поле. Метель то становилась кисеей лепестков, то обжигала ворохом снежинок.
Живот покрыла липкая колючая испарина: я не могла вспомнить дату. Дату, которую сама записала на доске, дату, которая подсказала бы, что я должна чувствовать: теплый весенний ветерок или воняющую металлом стужу. Пошла носом кровь, и я увидела на тыльной стороне кисти алую каплю, почти прозрачную. Кожа в цвет накрахмаленной манжеты блузки, синеватые сосуды – и карминная клякса.
Так выглядело мое прозрение: послезавтра – это, возможно, никогда.
– Мисс Витглиц? Мисс Витглиц!
Его голос ослепил меня. Такое яркое, такое оранжевое пятно, перечеркнувшее сетчатку.
– Мисс Витглиц, что с вами?
Его звали Керк, вспомнила я, и он учился в классе, из которого я сейчас ушла. Я даже его балл по тематической контрольной будто бы увидела перед глазами, но дата все никак не вспоминалась. А в носу толкались заполошные сосуды, и становилось все труднее дышать.
– Голова болит, Керк. Почему вы не в классе?
Собственный голос – это, как оказалось, еще ярче.
– Урок… Урок уже закончился, мисс Витглиц, – тихо произнес Керк. – Полчаса назад. Я правда сдал лист с эссе, вы не поду…
Полчаса и еще половина урока, которые выпали из моей кровоточащей памяти. Теперь я точно знала, что за время года вокруг: за целый час метели я бы окоченела. Белые хлопья изменились, и сквозь металлический запах пробилась сладость умирающих лепестков.
Кровь и цветы. Какой банальный образ.
Мир все еще распадался на куски, не желал складываться в привычную картину, но теперь у меня были якоря: весна, запахи и Керк. Мой ученик все еще стоял рядом, я все еще удивлялась странному сочетанию «мой ученик» («Почему «мой»? Что он такое для меня?»), и лучше бы всему так и остаться.
– Возьмите, пожалуйста.
Это была капсула с криво наклеенной этикеткой. Керк протягивал мне парацетамол – гроздь белых таблеток в прозрачной пластиковой упаковке. Маленькие диски, с насечкой, с приторным вкусом. Похожими я в семь лет училась играть в шашки.
Больше ни на что они мне не годились.
– Спасибо.
Очень хотелось рассмеяться. Наверное, я не обидела Керка только потому, что не смогла рассмеяться.
– Пожалуйста, мисс Витглиц!
Керк не уходил – не говорил, но и не собирался никуда, а я смотрела на блики, заточенные в оранжевый пластик, готовилась к еще одной капле крови из носу. Наверное, стоило позвонить медикам и потребовать отключить меня до операции.
Я мечтала о машине времени прямиком в послезавтра.
– Скажите, вы знаете, почему Валя уехала?
«О ком это он?» – подумала я.
Я впервые за этот дурацкий пикник ощущала на себе по-настоящему пристальный взгляд Анатоля. У Куарэ была жизнь вне невидимых стен «Соула», был опыт настоящих – не подсмотренных, не вычитанных – отношений. А теперь Анатоль увидел лицей изнутри, и ему очень хотелось спросить, не я ли убила эту загадочную «Валю», он ведь все уже понял. Так что все он правильно представил.
Он очень хотел задать вопрос, хоть и знал ответ.
Это замечательный момент. Мы можем поговорить об отношении к ученикам. Можем помолчать о том, каково это – убивать Ангела, не в силах избавиться от наваждения: где-то там, в бездне голубых нитей, лазурных сверхновых звезд все равно остается частица детской души. Мы можем о многом посмотреть друг другу в глаза.
Вот только не о том, как я пережила последние сутки до операции.
Куарэ просто побоится об этом спросить, это очень личное – и очень страшное для него. Не спросит. Я уверена в этом.
Действительно уверена.
– Вы справились, Витглиц. Это главное, – сказал Анатоль и поддел пальцами крышку капсулы. – Я очень рад за вас.
Это было вежливо и смущенно, это был совсем не ответ на исповедь. Наверное, ему стало неловко за это все услышанное: за отбитую болью память, за металл в ноздрях, за виноватый разговор в брызгах отцветающих деревьев. В конце концов, Куарэ не просил показывать ему шрамы. Он стеснялся моего прошлого, он боялся своего будущего. Замечательный микст для отношений.
– Запейте таблетку чаем, – предложила я. – И давайте пойдем дальше.
Отражение в Шпиле замерло, а потом кивнуло.
Я фотографировала, почти не задумываясь. Планы сами вплывали в рамку видоискателя, когда плавно, когда рывками. Предел жизни без боли ощущался как дрожь в кончиках пальцев, и мне оставалось только занимать руки работой.
Мое – спуск.
Я снимала само время, которое натягивалось пружиной: меня скоро потянет к дому – еще восемь минут, семь пятьдесят, семь тридцать две… Я невольно искала все более напряженные, резкие планы, полные кризиса и внутреннего противоречия. Это как вдохи перед анестезией, несмелые и резкие.
Просто привыкла не фотографировать по пути назад.
Мое – спуск. Мое – спуск.
Куарэ молчал и шел. Я придумала очень хороший диалог с ним.
«– Почему вы оставили у себя эту капсулу? Это что-то означает?
– Ничего.
– Ничего?
– Вы знаете, что такое симулякр?
– Конечно. «Пустой» знак, символ без значения, да? Это что, ответ, Витглиц?
– Я так ощущаю».
Я увидела каменный столб впереди, и поняла: вот и все. Если я не хочу торопиться, мне пора повернуть назад. Невидимое солнце поднялось еще не слишком высоко, туман лег каплями на ботинки, и все еще хотелось спрятать нос в воротнике.