Куарэ удивленно моргнул, а потом сутуло осел в кресле. На его плечи и лицо сразу легло лет пять, не меньше, а у губ слева пошла морщина: «Неправильный прикус», – поняла я, прозревая.
– Меняемся, Витглиц?
– Да.
Очень хотелось добавить: «Я спросила первая», но он и сам все понял. Понял – и улыбнулся виновато.
– Я видел свет. Он лился откуда-то из-за спины. Из-за вашей спины, я так понимаю. Вы смотрели в лицо умирающему, и он плакал.
– Все?
– Н-нет, – Куарэ покусал губу и посмотрел на меня исподлобья. – «Мой ангел».
Кажется, я все-таки вздрогнула.
– «Мой ангел»?
– Да. Так он сказал. Простите, Витглиц, я… Это был кто-то близкий вам?
Я молчала – даже не знала, что и сказать. К счастью, это было нормальным, а вот Куарэ говорил. Он не мог не говорить.
– И еще раз: простите. Я бесчувственный идиот…
«Нет, – подумала я. – Бесчувственный идиот – это я».
– Ничего. Я видела раздевалку.
Мне очень хотелось сделать ему больно. Я искала ту единственную интерпретацию своего короткого видения, которая смогла бы утолить резь в глазах. Помогла бы удержаться.
– Это был разговор о любви. В вас влюбилась девушка.
Я видела, как расширились его глаза: он боялся этого воспоминания, и звенья начали сходиться со звоном стеклянных нитей. Такой маленький колючий Ангел, которому было тесно во мне.
– Она вас возбуждала, но вы ее ненавидели. За ее интеллект. За ограниченность. Вас взбесила эта новость…
– Погодите, вы…
Я, Куарэ. Я.
– Вас больше беспокоила застрявшая в штанине обувь, чем ее чувства.
Он вцепился в подлокотники кресла и отвел взгляд. Я считала свой пульс и удивлялась: мне понравилось причинять ему боль. Очень понравилось. «А ему – нет. Он не хотел делать тебе больно».
– Вы прощались с кем-то близким, а я себя ненавидел. Какой-то идиотский обмен. Я увидел вашу боль, а вы – мое ничтожество столетней давности. Вот где справедливость, а?
Он с горькой ухмылкой изучал свою ладонь, и это было уже слишком.
– Я приходила к нему целоваться. Он считал меня чем-то вроде галлюцинации.
Анатоль смотрел на меня, не понимая. Ему очень хотелось уточнить, но какая-то часть его понимала – не надо, и этой его части я готова была поклониться в ноги.
– Вы видели мое ничтожество, Куарэ.
Что-то отпускало меня.
Я сейчас ощущала на себе смысл расхожей фразы: «чувствовать себя дерьмом». Да, я ненавидела себя за признание, Куарэ – просто за то, что он вошел в меня, не сняв обуви, не спросив. Да, я хотела еще раз вымыться. Все – да. Но мне становилось легче, меня отпускали глаза умирающего, вызубренная наизусть медицинская карта и жаркий день, когда я слышала шум и суету в соседней палате, когда до боли закусила указательный палец, чтобы не слышать, не видеть, не быть там. Даже сквозь стену я видела, как он умирал. Я просто не умела контролировать другое зрение – увы, не умела.
И вот сегодня это покидало меня.
Я провела пальцем под глазами. Веки были сухими. Наверное, нужно было сказать: «Когда захотите, расскажите мне об Эжени».
– Эй, Витглиц? – прошептал Куарэ. – А мы-то с вами Ангела убили…
Я кивнула: он и так все понял.
– Нужно обязательно спросить у Мовчан, почему мы все увидели по-разному.
Я снова кивнула. Куарэ все понял лучше меня, и он улыбался – вымученно, но искренне. И, если не лгало зеркало, я примерно так же улыбалась в ответ.
11: Еще один дождь
«…Наш мир ранен.
Мы потеряли так много, мы сохранили так много. Сдвинутая Земля, где сохранились социальные сети и высокие технологии, где остался гипертекст. Я видела наводнения – и слушала обсуждение «Князя света»«. Я смотрела на затопленные замки на Ривьере и представляла, что сказали бы великие герои прошлого, увидев наш мир. Представляла их разговоры – и словно открывала пьесу абсурда Стоппарда. Или Ионеско.
Мотивы конца света остались в прошлом – фантастика, истеричная периодика.
Мотивы конца света остались вокруг нас».
Карин писала небрежно, я словно видела, как тревога водит ее рукой. Эссе отражало ум, отрывистый стиль – волнение. Выпускница думала о чем угодно, только не о праве человека на самовыражение, только не о мифологической фантастике.
«Карин Яничек. Идти на контакт бессмысленно. Просто наблюдать – опасно».
Я протянула руку к клавиатуре.
Сеть. Психолого-педагогический отдел, документы, «введите пароль». Онлайн-форму «0–18» я нашла не сразу: базу данных в который раз перетасовали, появились какие-то новые формуляры. Значит, скоро педсовет. Скоро скрип по поводу теперь уже трех еженедельных отчетов.
Данные на Карин были полными и разносторонними, все учителя обращали внимание на ее тревожность, замкнутость, склонность к подавленным переживаниям. Я листала отчеты, помеченные ремарками психологов, и эта пьеса на десяток действующих лиц становилась все более драматичной.
Экран шел ритмичной рябью вспышек: я вертела баночку с таблетками. Мерцающий шорох помогал сосредоточиться – как пульс, как старые часы. Я не знала, что еще добавить к портрету девушки, которая была воплощением лицея – той его части, что лишь косвенно связана с Ангелами.
Гениальна, прилежна. Смертельно и навсегда напугана.
Драма на экране становилась чистым экспрессионизмом, общение психологов и педагогов все больше походило на чат, на отрывистые реплики в реанимационном покое.
Я закрыла форму, не добавив туда ничего.
Очень хотелось написать что-то неслужебное, что-то о скором выпуске. О том, что нужно только пережить надвигающуюся зиму. Я прикрыла глаза: эмоции боя – на излете, тысячекратно ослабленные – все еще будоражили меня. Я искала метафоры, находила их и снова искала. Мой мир дрожал под ударами символов, мой мир соскальзывал туда, в ядовитый сад смыслов, в грязь рождения Ангела.
Я чувствовала себя там как дома. Это было отвратительно. Это было волшебно. Мне хотелось чего-то, чего я не могла представить, чего-то большего, чем я могла уместить в свое крохотное «я».
Нужно всего лишь выспаться: сон перемелет впечатления – ему не впервой. Я проснусь от боли, проснусь, чтобы сменить промокшее от пота белье, проснусь, понимая, что забыла очень важное, невозможно важное.
Но я проснусь. И я – это буду только я.
Пока что мне оставались эссе и потуги памяти отделить свое от чужого.
Работы лежали на столе ворохом. Некоторые вызывали странное дежа-вю: значит, я когда-то побывала в личности автора, видела его мир изнутри. Некоторые проваливались в колодец чужой для меня метафорики, и их нужно было толковать, одновременно следя за развертыванием темы и орфографией. Оригинальные проходы, наивные попытки скрыть пустоту за нечитаемым образом, шаткие композиционные решения…
Порой мне кажется, что бумага кричит. Что красная ручка опускается в плоть. Что сквозь бумагу вот-вот проступит окровавленное лицо, разойдется в вопле. Порой мне кажется, что быть учителем и убийцей – срашнейшая ошибка: рано или поздно начинаешь путать роли.
Я поставила последнюю оценку, сбросила халат и погасила свет. Если бы можно было управлять памятью, я бы хотела оставить разговоры с Куарэ, а остальное – стереть.
Ну пожалуйста.
Мне приснилось, что раскрылся дом.
Я плыла среди алых длинных нитей, что-то распирало голову изнутри, и тело казалось таким маленьким, таким исчезающим. Я ощущала себя болезнью.
Я была ею – маленькой, концентрированной болью.
Наверное, так.
Потом начался обычный сонный бред. Я бродила между деревьев, смотрела на тела, полускрытые низовым туманом. Деревья потели тягучей влагой – обычные, в сущности, деревья. Среди них стояли обычные, в сущности, люди с угольями в груди.
«Снова».
Мне приснилась незнакомая девушка, привязанная к дереву. Слизь омывала ее, стекая с ветвей, затекала в разорванный криком рот. Девушку становилось видно все хуже.
Пошел серый снег. Он повисал в воздухе, он, казалось, вообще не двигался, но под ногами становилось противно-холодно. Снег перемалывал этот лес, замешанный на жути.
Я стояла и смотрела, как работает мое подсознание.
«Кто ты?» – на пробу спросила я. Снег шел и шел – ни криков, ни раскаленных угольев – он становился все белее, все чище, и я, не дождавшись ответа, проснулась.
Было утро, за окном сеялся мой сон – белый, крупный, первый.
А у меня онемели ноги.
«Опять», – подумала я, вспоминая, где моя трость.
– А, черт!
Я успела ухватиться за поручень. Позади был лестничный пролет, в животе – пусто, а в горле застыл комком воздух. Окрик еще звенел перед глазами.
«Глупо», – подумала я. Я держалась за перила, за трость, а кейс лежал между мной и брюнеткой, которая чуть не сбила меня вниз по лестнице. Желтая блузка, песочная брючная двойка – сплошное пятно, мазнувшее по глазам.
– Простите, мисс, – сказала женщина в желтом и наклонилась, поднимая мой кейс. – Я вас не заметила.
Я кивнула. Волосы она собрала в хвост – длинный и непослушный, иссиня-черный.
– Джоан Малкольм. Доктор Малкольм, – сказала она, прислушалась к чему-то и тряхнула головой: – Можно Джоан.
– Доктор?
«Джоан». Она внимательно рассматривала меня, я – ее. Огромные синие глаза, затонированные веснушки под ними. И она не накрасила губы – или «съела» помаду.
– «Доктор» в смысле ученой степени, – наконец произнесла Малкольм. – Я физик, ваш новый заведующий лабораторией.
«Ваш новый», – выделила я.
Третий проводник.
– А вы?..
Это раздражение. Легкое, умело скрываемое.
– Соня Витглиц. Учитель литературы.
– Мисс Витглиц, – кивнула она. – Очень приятно.
Она красиво соврала – насчет «приятно» – и она меня заочно знала. В Джоан было что-то от доктора Мовчан в ее худшем воплощении.