Я слушала ее и ела рагу. Тушеный кабачок хранил аромат приправ, в которых его готовили. Я положила кусочек в рот, я жевала, думая о вкусе, о том, как делалось это рагу. Я спокойно ела, понимая, что, в отличие от многих, Малкольм не перемывает кости, не сплетничает: она классифицирует моих коллег.
Остроумно, точно, беспощадно.
Я заедала тушеными овощами злую правду о своем лицее, и мне было любопытно.
– Все очень интересны, очень, – сказала Малкольм, подытоживая. Блик лежал на ноже, которым она поигрывала. Я следила за движениями света – интонированными и продуманными. И не сразу поняла, о чем говорила Малкольм.
– Чем?
– М?
– Чем они все интересны?
Она пожала плечами, протянула хвост волос через кулак.
– Всем. Обычные люди, но такие умелые в классе. Я была на паре уроков, кое-что видела в записях СБ. Но знаешь, с учительского места все выглядит не так.
Она не справилась, поняла я. Где-то произошел сбой, и она смогла провести урок только по сухой схеме, по учебнику. Или даже этого не получилось? Я пыталась представить себе, как все прошло, а потом почему-то вспомнила, как Джоан рассказывала о чашке. Сухая, странная и наивная аналогия.
Она не умеет упрощать?
Не может идти на контакт?
Почему?
Я вдруг поняла, что смотрю на нее, как на ученицу – просто свою ученицу, и мне страшно, потому что ключи к Джоан Малкольм уже не подобрать. Они спрятаны в сером кафельном лабиринте, где теряется не только проводник, но и сама мысль.
– Хуже всего то, что не получается ко всем относиться одинаково, – сказала Джоан, рассматривая вымазанный в соусе рукав. – Чертова пицца. Не умеете делать густой кетчуп – не беритесь.
– Там нет кетчупа, – сказала я.
Она удивленно нахмурилась:
– Да ладно?
– Кажется.
Малкольм серьезно смотрела на меня, а потом улыбнулась:
– Да. Мы просто близнецы в вопросах кухни. Ты, кстати, знаешь, чем приправа отличается от специи?
– Теоретически – да.
Мне тоже очень хотелось улыбнуться.
– «Теоретически». А базилик – это приправа или специя? – нараспев спросила Джоан и, отправив в рот еще пиццы, пробормотала: – Жаль, что ты не пьешь. Сразу две некухонные женщины – за это надо выпить.
– Ты пьешь?
– Не-а. Так что, поделишься мудростью?
– Какой?
– Ну, я же видела, как ты на меня посмотрела, когда я рассказывала насчет класса. Давай уже, говори.
«Я ожидала, что мы будем говорить о «Нойзильбере»», – в который раз подумала я. Джоан терла влажной салфеткой испачканный рукав и иронически улыбалась. Она ждала именно того, о чем спросила, и я ничего не понимала. Любопытство Малкольм имело разные последствия: она действительно удержала на расстоянии СБ, она дала мне наркотик, – и поселила во мне страх.
Глаза Кристиана, глядящие на меня из зеркала. Ледяные иглы в пятках, когда я разуваюсь в прихожей.
Страх, страх. Страааах…
– Нельзя относиться ко всем одинаково, – сказала я. Рагу остыло, оно бралось во рту склизкими комками, которые хотелось выплюнуть в салфетку. Вместо этого я выплевывала слова.
– Как – нельзя? – ухмыльнулась Джоан. – А как же беспристрастность?
– Беспристрастность нужна, чтобы оценить знания.
– А, ну да. Но при этом каждый должен чувствовать особое к себе отношение. Итого: беспристрастно оцениваем, индивидуально подходим, но при этом не забываем про материал. Тебе не кажется, что урока на такие вещи не хватит? Как в том анекдоте?
«Не кажется», – хотела ответить я. «В каком анекдоте?» – хотела спросить я.
И промолчала. Потому что у меня есть светотень, есть свободный микрокосм почти-Ангела, на моей стороне и умные дети, и свободная программа. Я могу почти все: творить, импровизировать, могу смотреть в окно. Класс все равно мой.
Я прикрыла глаза.
Денси Байвотер. Она была лучшей в команде по плаванию, ее любил мальчик из группы дошкольной подготовки, а родители держали ей место в маленькой страховой компании. Она выщипывала волоски над губой и держала под подушкой фото…
Костя Заушицын. Его семья бежала из Точки Ноль, его мать купила для них свободу – собой, на глазах у детей. Резиденты «Соул» нашли его у варшавских партизан. Городские пустоши были темными, скрипящими и родными. Костя мог ударить за плохое слово о матери. Он не любил читать, но ему нравилось, когда его хвалит Джин Ким.
Мэри Гладстон чуть не умерла от чумы, она подставила свою одноклассницу Лидию за шутки о ее лице. Кларк знал наизусть многие романы и каждое утро считал порванные сосуды в глазах. Когда их становилось больше шести, он шел в медицинскую часть. Стэн под партой держал коленку Виктории – той, которая Мочек, – и мне всегда мешала нота их возбуждения на уроке.
Лица, поступки, изломанные коридоры памяти, ветви воспоминаний, ночные дежурства, персонапрессивные удары…
– Я знаю их всех, – сказала я.
– И?
– И… Я их всех люблю.
Это слово – неожиданное слово, хрупкое: «Люблю». Джоан держала волосы в кулаке, кулак – под подбородком. В уголках ее губ застыли морщины.
– Интересный вывод. С чего бы это?
– Я не знаю. Просто чувствую так.
– Зато я, кажется, знаю. У тебя просто появилось, с чем сравнивать, верно?
«Она говорит об Анатоле». На секунду в комнате запахло свежей травой, а руки коснулась ласка стеблей. Мне было тепло, мне не хотелось ничего сравнивать – ничего общего, но… Кажется, в чем-то Джоан была права.
– Они мастурбируют на фото друг друга, на фото звезд. Наверное, есть такие, которые и на твое фото передергивали, – сказала она медленно. Малкольм будто нащупывала слова наугад. – И ты об этом знаешь. Они профукивают свою жизнь в онлайн-играх, высмеивают твоих драгоценных главных героев. Ты снова в курсе. Они меряются телефонами и читалками, они…
– …учатся думать. Они хотят чего-то, и в их жизнях нет черного и белого. Как бы им ни хотелось.
Я узнала свой голос, остановилась, и Джоан тоже замерла – на какую-то секунду я снова увидела остановившийся взгляд и руки, которые придерживают ломкую поясницу. А потом наваждение пропало.
– Ты их любишь, – сказала Малкольм. – Ты пересчитала волосы на их головах. И их судьбы ты тоже взвесила. И ты их любишь.
Я молчала, ожидая продолжения, но Джоан улыбнулась и полезла в очередную коробку.
– Не бывать мне учительницей, Витглиц. Ну и черт с ним, скажу я тебе. Ну-ка…
Я чувствовала: Малкольм анализирует, она что-то поняла, и вдвойне обиднее, что я не поняла ничего. Вечер двигался к ночи, Джоан расспрашивала о моем прошлом, рассказывала какие-то истории о концерне. Я считала минуты до инъекции симеотонина, и вдруг поняла, что Малкольм ни словом не обмолвилась о моей смерти.
«Она делает вид, что все нормально», – подумала я.
«Я тебе не подруга», – вспомнила я.
Телефон Джоан ожил: не звонок – сообщение. Она повозилась с ним немного, нахмурилась и снова спрятала в сумку. Слова липко зависали над столом. Я думала о тех, кому все равно, что я умру, и кому – нет. Я считала, вспоминала и чувствовала себя на тризне по себе самой, окруженная призраками еще живых и уже мертвых. Малкольм смотрела куда-то мимо меня и тоже думала. Где-то глубоко за серыми коридорами, за сухой матовой плиткой происходило что-то важное.
– Дрянь какая, – сказала Джоан вслух. – Сколько можно есть? Пойдем помоем посуду, что ли.
Я встала и ощутила внимательный взгляд. Это раздражало.
– Здесь всего две тарелки. Я сама.
– Хорошо, – легко согласилась она. – Я тебя морально поддержу.
И это тоже раздражало.
– Тебе часто приходится мыть два комплекта посуды?
Я открыла воду сильнее, чем требовалось. Поле зрения наполнилось шумом-рябью, но это пустяки.
Мне снова не хотелось ее слышать, съеденное взялось камнем в желудке, и во рту поселился гнилой привкус. «Яд. Яд, яд, яд, яд-яд-яд…» – говорил исступленный шепот, он был глуп, но я его слышала, и это было очень плохо.
– О-кей, – протянула Джоан.
Краем глаза я видела, что она сидит за кухонным столом и выстукивает указательным пальцем какие-то узоры на его поверхности. Шипела вода, шипел липкий страх – и предчувствие боли, щекотное покалывание в голове. Я знала, как можно это прекратить: всего один укол.
Всего один.
На полтора часа раньше.
«Симеотониновая акселерация». Я еще помнила эти слова – к счастью, – и мне еще хотелось немного пожить.
– Осторожно, – предупредила Джоан. – Там полка на соплях.
Ей вторило эхо и бледные вспышки – призраки на дверцах посудного шкафа. С первой попытки вставить тарелку в сушку не получилось. Я покачнулась и раздавила ее о мойку.
– Раззява, – сказала Малкольм, помогая мне сесть. – Давай. Позади тебя шкафчик, смелее облокачивайся.
Тук. Тук. Тук. В руке поселился болезненный пульс, и я постаралась поднять ее, чтобы посмотреть.
– Что там? – спросила Джоан.
«Так близко», – подумала я. У нее была матовая кожа с оспинками на висках. И она снова съела помаду.
– Кажется, я порезалась.
– Да, так и есть. Пробила ладонь. Где аптечка?
Я кивнула на зал, и она умчалась. Здоровой рукой я провела по лбу: испарина. По полу были разбросаны осколки, один запутался в ворсе халата.
– Ну, крупные сосуды и сухожилия не задеты, так что без кройки и шитья обойдемся.
Голос отливал бронзой. Холодные руки взяли мое запястье, и я следила, как шипит баллончик с антисептиком, как щурится видимый мне глаз Малкольм. Бинт, прикосновения – и холодные пальцы, и горячее дыхание на коже руки.
– Кошмар, сколько крови, – процедила она, рассматривая рану. – Какое у тебя протромбиновое время?
Я молчала. Кровь уже останавливалась.
– Второй комплект посуды тебе бы точно не повредил. Тебе нужен кто-то рядом, Витглиц. Кто-то, кто перевяжет.
Бинт ложился ровно и в меру туго, рана отзывалась болью на движения Джоан.