Заметки литератора — страница 10 из 34

Генрик Лев, идущий смело

На Волын к потехе ратной,

Услыхав про это дело,

В Брунзовик пошел обратно.

37

И от бодричей до Ретры,

От Осны до Дубовика,

Всюду весть разносят ветры

О победе той великой.

38

Шумом полн Волын веселым,

Вкруг Перуновой божницы

Хороводным ходят колом

Дев поморских вереницы;

39

А в Роскильдовском соборе

Собираются монахи,

Восклицают: «Горе, горе!»

И молебны служат в страхе.

40

И епископ с клирной силой,

На коленях в церкви стоя,

Молит: «Боже, нас помилуй!

Защити от Боривоя!»

РУГЕВИТ
1

Над древними подъемляся дубами,

Он остров наш от недругов стерег;

В войну и мир равно честимый нами,

Он зорко вкруг глядел семью главами,

Наш Ругевит, непобедимый бог.

2

Курился дым ему от благовоний,

Его алтарь был зеленью обвит,

И много раз на кучах вражьих броней

У ног своих закланных видел доней

Наш грозный бог, наш славный Ругевит.

3

В годину бурь, крушенья избегая,

Шли корабли под сень его меча;

Он для своих защита был святая,

И ласточек доверчивая стая

В его брадах гнездилась, щебеча.

4

И мнили мы: «Жрецы твердят недаром,

Что, если враг попрет его порог,

Он оживет, и вспыхнет взор пожаром,

И семь мечей подымет в гневе яром

Наш Ругевит, наш оскорбленный бог».

5

Так мнили мы, — но роковая сила

Уж обрекла нас участи иной;

Мы помним день: заря едва всходила,

Нежданные к нам близились ветрила,

Могучий враг на Ругу шел войной.

6

То русского шел правнук Мономаха,

Владимир шел в главе своих дружин,

На ругичан он первый шел без страха,

Король Владимир, правнук Мономаха,

Варягов князь и доней властелин.

7

Мы помним бой, где мы не устояли,

Где Яромир Владимиром разбит;

Мы помним день, где наши боги пали,

И затрещал под звоном вражьей стали,

И рухнулся на землю Ругевит.

8

Четырнадцать волов, привычных к плугу,

Дубовый вес стащить едва могли;

Рога склонив, дымяся от натугу,

Под свист бичей они его по лугу

При громких криках доней волокли.

9

И, на него взошед с крестом в деснице,

Держась за свой вонзенный в бога меч,

Епископ Свен, как вождь на колеснице,

Так от ворот разрушенной божницы

До волн морских себя заставил влечь.

10

И к берегу, рыдая, все бежали,

Мужи и старцы, женщины с детьми;

Был вой кругом. В неслыханной печали:

«Встань, Ругевит! — мы вслед ему кричали.

Воспрянь, наш бог, и доней разгроми!»

11

Но он не встал. Где, об утес громадный

Дробясь, кипит и пенится прибой,

Он с крутизны низвергнут беспощадно;

Всплеснув, валы его схватили жадно

И унесли, крутя перед собой.

12

Так поплыл прочь от нашего он края

И отомстить врагам своим не мог.

Дивились мы, друг друга вопрошая:

«Где ж мощь его? Где власть его святая?

Наш Ругевит ужели был не бог?»

13

И, пробудясь от первого испугу,

Мы не нашли былой к нему любви

И разошлись в раздумии по лугу,

Сказав: «Плыви, в беде не спасший Ругу,

Дубовый бог, плыви себе, плыви!»

Эта могучая, скальдовская и колдовская, мужественно-лаконичная поэзия, апеллирующая к живому воображению читателя, по моему мнению, — лучшее, что оставил А. К. Толстой.

Конечно, здесь много от Пушкина, — но на кого из больших русских поэтов Пушкин не наложил свою благословляющую, посвящающую руку? Конечно, здесь все — фантазия. Но попытайтесь вообразить на секунду, что дони — это, скажем, датчане (Дания — дони), а бодричаны — наши предки, а Ругевит, Световит, Чернобог — их боги, а Боривой в чешуйчатой рубахе — их предводитель, — и вот перед вами глубокий просвет в тумане, скрывающем наше прошлое, а далее, говорит, ставя точку, А. К. Толстой, фантазируйте и вы, дополняйте созданные мною картины, расширяйте просвет.

Он верит, что вы сможете все это: фантазировать, дополнять, расширять, сопричаститься его волшебству. Верит в ваш ум, в его творческую живородящую силу, вознесшую человека надо всем сущим. Вот это — главное, за что я люблю А. К. Толстого.

О ЧЕХОВЕ

1. Крыло гения

Три имени определили дух и направление мировой литературы конца девятнадцатого и начала нашего века: Толстой, Достоевский, Чехов. Из них Чехов наиболее демократичен. Он коснулся множества жизненных явлений, множества характеров и чувств. Он заглянул в отвратительную лавку Григория Цыбукина и разглядел в ней трагедию шекспировского масштаба. Заглянул в захолустную больницу и увидел, как больной мальчик после сытного обеда спрятал в ящик оставшийся хлеб, чтобы съесть его потом, — этот мальчик никогда не наедался досыта.

Как свой человек Чехов входил во все дома и квартиры и описывал все, ничего не утаивая. Он чувствовал, что точное описание для читателей дороже пышного вымысла.

И как много он написал за недолгую жизнь. Двенадцать томов шедевров, двенадцать томов тончайших кружев литературного мастерства.

Он жил в эпоху, когда не было ни телевидения, ни радио, ни даже кинематографа. Но всей манерой своего письма он предугадал форму литературы XX века — лаконичная, насыщенная новелла, не менее емкая по содержанию, чем роман. В степи, у костра, в ночной мгле сидят люди, и вот в круг света входит незнакомый человек и рассказывает о своем счастье, рассказывает и исчезает, — это ли не кинематограф?

Мы живем в ином мире, в центре иных событий, сменяющих друг друга, едва мы успеваем осознать их смысл. И все-таки над ними дух Чехова. Перечитайте Дос Пассоса, Хемингуэя, новеллы Пиранделло, — уж казалось бы, такие разные и непохожие на Чехова писатели, и все они выросли под его крылом. Они пошли не за Мопассаном, а за Чеховым, как за художником более проникновенным и светлым. И наши советские новеллисты — Антонов, Нагибин, Трифонов, и наши современники на Западе — Моравиа, Бёлль, — все они подвластны Чехову. Всех их покрыл своим крылом его гений. Чехов — это зерно, из которого произрастают различные по художественным приемам и манере ростки писательского творчества. Но и западные и советские литераторы обязаны ему лучшими, человечнейшими сторонами своего искусства.

2. Чехов и Тургенев

Но неверно представлять себе Чехова как дерево, имеющее обильную крону, но лишенное корней. У Чехова есть крепчайшие художественные корни, и корни эти — Тургенев.

Да, эти кружева начали плестись в нашей литературе еще до Чехова, эта манера стала у нас слагаться до Чехова, и пример тому — чеховская драматургия.

Как многоводная река берет начало из небольшого ручья, так прославленная многоплановая драматургия Чехова вытекла из непритязательной, почти сошедшей со сцены пьесы Тургенева «Месяц в деревне». Оттуда не только потянулись психологические кружева чеховских пьес, оттуда Чехов почерпнул инструментарий, с помощью которого строил свои пьесы. Частые паузы, частый ничем не вызванный смех героев (тоже своего рода паузы), намеки вместо показа — эти черты, присущие чеховским пьесам, щедро даны в «Месяце в деревне».

В «Месяце» же в полной мере обнаружен непременный признак чеховской драматургии — неопределенность характеров, смазанность лиц.

Нечеткость характеров тут возникает в противовес типической характерности, принятой в драматургии крупных планов. То же можно сказать и о нечеткости лиц. Вспомните резкие черты Арбенина, Скалозуба, Фамусова, гоголевский типаж. Сравните с Ракитиным в «Месяце». Это лицо прямо вопиет, взывает к актеру и гримеру: «оживите меня, хотя бы наметьте мои черты». Не с тех ли пор наша драматургия (исключая Леонида Андреева) все более взывает к актеру и гримеру, одновременно все более превращаясь в сценический материал и сдавая свои извечные литературные позиции?

Так, во всяком случае, счел нужным распорядиться Антон Павлович, создавая свою великую драматургию. Но художник смотрит не только на предшествующее, он провидит и то, что еще не наступило, но вот-вот наступит. А впереди уже брезжил Леонид Андреев со своими Анатэмой и Саввой, и Чехов, приняв от предшествующего то, что ему в нем приглянулось, не обошел и последующего: в свои пьесы он включил андреевскую событийность. Дуэли, самоубийства, пожары, жгучие конфликты — это не из тургеневского арсенала.

Но все же именно тургеневские родники вспоили эту реку, и не только в драматургии. В лучшей прозе Чехова чувствуется дыхание лучшей прозы Тургенева — «Певцов», «Дворянского гнезда», «Степного короля Лира».

О ДОСТОЕВСКОМ

Когда большой писатель умирает, он оставляет живущим не просто книги, — такие-то романы и поэмы, столько-то томов на полке, — он оставляет созданный им, свой собственный, неповторимый мир.

Этот мир населен людьми, никогда не бывшими в действительности; в адресных столах вы бы не отыскали их адресов; люди эти созданы воображением писателя; он сотворил их, дал им внешность, судьбы, имена.