Заметки литератора — страница 13 из 34

бреющимся Стредлейтером; мы привыкли к тому, что шестнадцатилетние парни держатся с достоинством; не кривляются… Читатель негодует и по поводу того, что Холден упорно не желает учиться. Его интересует литература, он много читает и сочинения по литературе пишет отлично. Но когда требуется написать сочинение по истории, о древнем Египте, — он пишет несколько издевательских, пародийных строк. Он ничего не знает о древнем Египте и не желает знать. Ему это неинтересно. Как Геку Финну: тому — помните — не было дела до покойников. Кстати, американская критика называет Холдена Колфилда современным Геккльберри Финном… За неуспеваемость Холдена исключили из четырех школ. «Что ты с собой делаешь, мальчик?» — говорят ему, а он сидит, напялив красную охотничью кепку козырьком назад, и читает «В дебрях Африки» Эсака Дайнсена. А когда старый добряк учитель убеждает его подумать о своем будущем, Холден отвечает терпеливо: «Да, сэр. Знаю. Я все это знаю», — а сам думает в это время: куда деваются зимой утки в нью-йоркском центральном парке? «Я не мог себе представить, куда деваются утки, когда пруд покрывается льдом и промерзает насквозь».

Вот он какой невозможный, неразумный, разболтанный, этот Холден.

В Нью-Йорке он шатается по ресторанам (очень озабочен тем, чтобы получить спиртные напитки, которых ему не хотят подавать, как несовершеннолетнему), танцует с какими-то дамами, предлагает знакомой девушке уехать с ним и «жить где-нибудь у ручья», а когда в отеле лифтер его спрашивает: «Желаете девочку на ночь?» — Холден после первой неловкости отвечает: «Ладно».

И, вдобавок ко всему, он лгун! Сам говорит: «Такого вруна, как я, вы никогда в жизни не видели». Как лихо врет он в поезде бедной симпатичной миссис Морроу…


Но этот роман о лодыре, лгунишке, стиляге, раззяве, о странном, незадачливом юном существе, — такой простой с виду, такой сложный по своему внутреннему механизму, роман этот поднимает вихрь чувств, мыслей, симпатий и антипатий… Это первый признак настоящего большого произведения. И симпатию вызывает именно лодырь, лгунишка, раззява Холден — и те немногие люди, к которым безотчетно и безошибочно тянется его душа.

Он раскрывается перед нами постепенно, от строчки к строчке; каждая страница романа поражает раскрытием новых сторон, новых тайн молодой человеческой души. Сэлинджер стремится снять с этих тайн все покровы. Ему важно рассказать о своем герое все, в том числе и то, о чем зачастую ханжески умалчивает литература.

Холден взят в те дни своей жизни, когда его обступили большие и малые неприятности, когда все у него плохо: и пальто украли, и шпаги для фехтовальных состязаний забыл в вагоне метро, и из школы в четвертый раз исключили, страшно вернуться домой, — и за девочкой, которая чем-то неясно ему дорога, начал ухаживать самодовольный, бывалый в делах флирта Стредлейтер, и из драки со Стредлейтером Холден выходит избитый, в крови… Все отвратительно, в сердце тоска и муть, — не потому ли так нарочито груб Холден на первых страницах романа? Юности свойственно маскировать грубостью свои разочарования, свое отчаянье. Да, это все напускное, наносное, убеждается читатель, узнавая дальше чистую и нежную душу Холдена.

В бездушной казарме — общежитии респектабельной школы Пэнси — остались для Холдена только два утешительных, милых предмета: книга «В дебрях Африки» и красная кепка, которую Холден купил за доллар. Но это утешение слишком слабое при таких обстоятельствах, и Холден сбегает из школы. Гонимый множеством раздражений, больших и ничтожных, в ничтожности своей жалящих особенно ядовито, он «просто улетает», как утка с замерзшего пруда, где жить уже нельзя. Он рассчитывает провести несколько дней в Нью-Йорке, не показываясь домой до среды, — «спокойно пожить» в недорогом отеле до этой роковой среды, о которой он говорит как бы небрежно, но в сущности старается не думать.

Мы, читатели, тоже не дождались этой среды. Повествование остановилось у ее порога. Мы можем только догадываться, что произошло в ту среду в интеллигентном семействе Колфилдов. «Моя мама сразу впадает в истерику», — проговаривается Холден, отзывающийся о родителях в общем сдержанно и корректно («конечно, они хорошие люди»), а о матери — с нежным, грустным сожалением… «Папа тебя убьет, убьет», — твердит Фиби. Конечно, я мог бы рассказать, что было дома, и как я заболел, и в какую школу меня собираются отдать с осени… но не стоит об этом говорить. Неохота, честное слово. Неинтересно».

Но как бы снисходительно-нежно ни относился Холден к матери и корректно к отцу — для него они часть того мира, который его не устраивает, в котором жить плохо, где человеку негде отогреть душу.

Холден не задумывается о том, что этот мир можно и нужно переделать, что кое-что ему, Холдену, следует преодолеть и в самом себе, что его собственное безволие, пассивность гирей висят у него на ногах… Холден лишь с отвращением отрицает действительность, держащуюся на насилии, на «липе», на лицемерии.

Школьника Джеймса Касла замучили шестеро ублюдков, шестеро молодых фашистов, — и «тем гадам… ничего не сделали, только исключили из школы». Сытые удавы Оссенбергеры наживаются на смертности бедняков. «В этой школе жулья — до черта. У многих ребят родители богачи, но все равно там жулья до черта. Чем дороже школа, тем в ней больше ворюг». Искусство, которым в Америке пичкают народ, — пошлая липа, отрава, а не духовная пища. С издевкой и ненавистью пересказывает Холден содержание этих липовых пьес и фильмов. С еще большей ненавистью он говорит о войне, и не он один: «Мой брат, Д. Б., четыре года как проклятый торчал в армии… Целыми днями он только и делал, что возил какого-то ковбойского генерала в штабной машине. Он как-то сказал нам с Алли, что если б ему пришлось стрелять, он знал бы, в кого пустить пулю. Он сказал, что в армии полно сволочей, не хуже, чем у фашистов…»

Тоскливо и бестолково слоняется в этом мире Холден, одинокий, беспомощный перед жизнью, которая его не устраивает, судорожной развязностью и бесшабашностью пытающийся прикрыть свою беспомощность.

Его обвиняют (и мы обвинили) в том, что он ведет себя как двенадцатилетний мальчик. Однако — «иногда я веду себя так, будто я куда старше своих лет, но этого-то люди не замечают. Вообще ни черта они не замечают», — устало говорит Холден. Он знает о людях огорчительно много; знает, в частности, и то, что взрослый человек смотрит на шестнадцатилетнего со своей взрослой колокольни и сплошь да рядом даже не делает попытки разобраться — что же происходит в бесконечно ранимой, переполненной брожением и смятением душе шестнадцатилетнего.

К кому идти с этим смятением? «Я… машин не люблю. Понимаешь, мне неинтересно. Лучше бы я себе завел лошадь, черт побери. В лошадях хоть есть что-то человеческое. С лошадью хоть поговорить можно…».

Когда Холден врет, его слушают. Но кто его слушает, когда он говорит правду? Когда он говорит о том, что ему интересно?

«— Ты бы поучилась в мужской школе. Попробовала бы!.. Сплошное притворство. Только и знай учись, чтобы стать похитрей, заработать себе на какой-нибудь треклятый кадиллак… Работать в какой-нибудь конторе, зарабатывать уйму денег… и читать газеты, и играть в бридж все вечера, и ходить в кино… Нет, это все не то!.. Господи, до чего я все это ненавижу».

Так говорит он Салли, зовя ее «жить у ручья». Что же отвечает Салли? «Не кричи, пожалуйста».

«— Да не ори ты так, ради бога!» — говорит ему и Люс.

И бедняга Холден ищет — с кем же поговорить?! Трое суток, в течение которых происходит действие романа, наполнены этими сумбурными, неуклюжими, безуспешными поисками. Лихорадочно призывает он по телефону всех, на кого есть в этом смысле хоть слабая надежда. Среди ночи будит звонком совершенно неизвестную ему женщину, знакомую своего знакомого. На секунду дохнула на него материнская ласковость миссис Морроу. Две серенькие монашки мимолетно прошли перед ним, и смиренное, тихое их существование, их желание делать посильное добро — тронули Холдена, и он вспоминает о них с уважением и теплотой. Теплота ему необходима. Где-то надо же иногда пригреться хоть чуть-чуть. Ведь даже утки деваются куда-то с замерзшего пруда…

Одни люди, чем-то на миг обнадежившие, исчезают бесследно в громадном кипящем городе. Другие не приносят ничего, кроме разочарования.

Среди своих метаний и поисков Холден слышит песенку, которую поет на улице маленький мальчик: «Если кто-то звал кого-то вечером во ржи…».

Эта строчка могла бы стоять эпиграфом к роману. К истории о том, как  к т о - т о, заблудившийся, растерявшийся, звал  к о г о - т о… и не дозвался.

Считается, что в 16 лет человек обязательно влюблен. Холден ни в кого не влюблен, хотя много думает о любви даже в труднейшие дни своей жизни. Не влюблен в Салли — просто попытался душевно уцепиться за это жизнелюбивое, всем довольное создание. Его отношение к «старушке Джейн» туманно для него самого. Что-то в ней привлекает его и трогает; может быть, их роднит несчастливое детство. Но это вовсе не всепоглощающая юношеская влюбленность. Разве Джейн — причина драки со Стредлейтером? Не то ли, что Стредлейтер назвал священную рукавицу покойного маленького Алли «какой-то дурацкой рукавицей», вывело Холдена из терпения? Или просто ему не под силу стало, в его настроении, созерцать наглое преуспевание счастливчика Стредлейтера?

Любовь для Холдена еще впереди, и не распутник он, а — «если уж хотите знать правду, так я девственник… Главное, что как только дойдет до этого, — так девчонка… обязательно скажет: «не надо, перестань». И вся беда в том, что я ее слушаюсь. Другие не слушаются. А я не могу. Я слушаюсь… Главное, мне их всегда жалко».

Ему часто бывает «жалко», часто — «грустно». Навязал ему лифтер проститутку, и она пришла. «Она была совсем девчонка, ей-богу. Чуть ли не моложе меня…» «Взял ее платье, повесил его в шкаф, на плечики. Странное дело, но мне стало как-то грустно, когда я его вешал. Я себе представил, как она заходит в магазин и покупает платье и никто не подозревает, что она проститутка. Приказчик, наверно, подумал, что она просто обыкновенная девочка, и все. Ужасно мне стало грустно, сам не знаю почему».