ушек, теток, дядей. Мне казалось, что они не могут понимать так, как я, моих любимых героев — Базарова, Волохова, Писарева, мне казались неумными их суждения, и не будь у меня этого безумного самообольщения в детстве — думаю, моя жизнь в дальнейшем сложилась бы более правильно и разумно, я не совершила бы многих ошибок и была бы с людьми внимательнее и добрее. Но тут уж ничего не поделаешь, казнись не казнись — дела не исправишь. Может быть, будь жив мой отец, он бы не дал мне так задирать нос, прибрал бы к рукам, — он был, говорят, крутенек нравом.
Выйдя из гимназии и став вольной птицей, я стала много писать стихов. Не помню ни одного, все это было по-девчоночьи глупо, подражательно и совсем не талантливо. Надо отдать мне все же справедливость — я и тогда это понимала, и когда кто-нибудь хвалил мои стихи, мне это казалось насмешкой, я стыдилась. Уже тогда я поняла, что стихи надо писать очень хорошо — либо не писать вовсе. И годам к пятнадцати я перестала их писать. Но читать — читать стихи не переставала никогда. Когда, много позже, появились у меня в руках такие поэты, как Пастернак, когда добрейший друг мой Ландсборг учил меня понимать Мандельштама, я была к этому всему уже готова, отнюдь не была серостью, самые трудные стихи воспринимала так же естественно и просто, как воздух и свет. Не знаю, как это достигается, знаю только, что людей, которые это умеют, я угадываю сразу и прилепляюсь к ним сердцем сразу, а люди, для которых это недоступно, для меня чужие, далекие и ненужные, мне с ними нечего делать.
Должно быть, это очень нехорошо. Но зачем я буду кривить душой на этих страничках? А может быть, это и хорошо, может быть, это и есть тот цемент, который скрепляет людей сильней всего? Что мы об этом знаем?
Способность восхищаться одним и тем же — разве она не больше сплачивает людей, чем способность ненавидеть одно и то же?
В сфере прекрасного я знала тогда две вещи: стихи и музыку. Живописи не знала совсем: в Ростове не было картинных галерей, не было и настоящей архитектуры, то и другое я увидела гораздо позже, уже в зрелых годах.
Из театральных зрелищ, виденных в детстве, мне запомнился только «Потонувший колокол», все остальное было столь низкого уровня, что ни на йоту не сохранилось в памяти. В цирке меня прельщали газовые юбочки наездниц, осыпанные блестками, да еще запомнилась какая-то ученая обезьянка, остальное тоже, мелькнув, ушло навсегда. Раза два водили нас в кино (тогда оно называлось «электробиограф» или просто «биограф»), смотрели мы там какие-то виды Швейцарии, новые парижские моды, какой-то военный парад, кажется — в Вене, да еще одну или две комедии с бесконечными потасовками. Все это не доставляло нам, детям, ни малейшего удовольствия, и мы радовались, когда нас уводили домой.
Мне шел пятнадцатый год, когда мне пришло в голову, что я могу зарабатывать деньги, подготавливая маленьких детей к поступлению в гимназию.
Имею ли я на это право, окончив один класс гимназии, об этом я не подумала. Велика была тогда моя храбрость, а еще больше — желание быть самостоятельной, не сидеть больше у мамы на шее. Уроки мне достали. Некоторые ученики приходили заниматься ко мне, к другим я ходила сама. Иные доставляли мне радость — как, например, соседская девочка Женя Фалинская, прелестное создание с незабудковыми глазами и отличными способностями, все понимавшая и хватавшая на ходу; другие приводили в отчаяние своей непробиваемой тупостью. Помню одного мальчика, тоже по имени Женя (фамилии не помню), к которому я ездила на трамвае куда-то далеко и который не был в состоянии запомнить начертание хотя бы единой из букв алфавита, никак не мог запомнить собственного адреса, а о таблице умножения и говорить нечего, я так и не рискнула подступить к нему с нею. Я добросовестно возилась с незадачливыми моими учениками, пыталась так и этак расшевелить эти вялые мозги, радовалась, если это удавалось хоть в малейшей мере, но с радостью рассталась с ними, когда Володя Филов устроил меня работать в газету.
РОСТОВ-НА-ДОНУ.Володя Филов. Работа в газете
Неподалеку от нас жила наша дальняя родственница Надежда Николаевна Филова. Когда я еще училась в гимназии, у нас стал бывать ее сын Володя Филов, описанный мною в «Сентиментальном романе» как Мишка Гордиенко и Вадим Железный.
Ему было 19 лет, мне — 11. К общению со мной он снисходил только потому, что я писала стихи. Он тоже писал стихи, и все его окружение писало, а в этом окружении была Сусанна Мар и была Нина Грацианская, и был Георгий Шторм; все они позже стали писателями.
Володины стихи были немногим лучше моих, но не в этом дело.
От него я услышала, что не обязательно аккуратно посещать гимназию и слушаться старших. Я услышала, что непослушание лучше, чем послушание, достойнее. Тихой мещанской девочке такие бунтарские мысли не приходили в голову, хотя она уже читала Писарева и была знакома с Евгением Базаровым и Марком Волоховым.
Очевидно, нужно было, чтобы все эти бунтарские слова произнес живой голос. И Володя Филов их произнес. Со своим окружением он издавал рукописный журнал «Юная мысль». Он поместил в этом журнале какой-то мой стишок. Я была счастлива, только обиделась на то, что под стишком было подписано: «Верочка Панова, ученица 1-го класса», — а я-то уже перешла во 2-й. В преуменьшении моего возраста мне почудилась дискриминация.
Володя был очень похож на свою мать, такой же, как она, белолицый, с пухлыми руками и маленьким ртом. Он ходил в черной тужурке с обтрепанными рукавами. Поступил в Ростовский университет, мечтал о литературе, знал наизусть множество стихов. От него я впервые услышала слова: «ничевок», «имажинист» и имя Велимир Хлебников. Володя восхищался Хлебниковым, а позднее — Есениным. Мы перебирали имена и строчки стихов, сидя в маминой комнате перед жарко натопленной печкой. Мы пекли каштаны в горячих угольях, каштаны, лопаясь, громко стреляли, вкусны они были (или казались) необыкновенно.
Один из братьев Володи, Виктор Григорьевич Филов, был большевик, подпольщик. Когда белогвардейцев выбили из Ростова, Виктор Филов стал редактором новой газеты «Трудовой Дон».
Володя стал фельетонистом в этой газете. Он подписывался: «Михаил Вострогин». Он и меня устроил в редакцию (без этой родственной протекции мне бы туда не попасть).
— Только возьми какой-нибудь псевдоним, — сказал он. — Филовы, Пановы — уж очень обывательские, бездарные фамилии. Возьми что-нибудь звучное. Смотри, Дина Сквольская подписывается: «Метеор».
— Это, пожалуй, нескромно, — сказала я. — Какие мы с ней метеоры? А почему ты взял фамилию «Вострогин»?
— А это, — сказал Володя, — был один крепостной, замученный своим помещиком, он мне явился во сне.
Конечно, Володя это придумал тут же с ходу, чтобы озадачить, он это любил, и ему это ничего не стоило.
Я стала думать: какой же взять псевдоним? Почему-то мне хотелось принять фамилию какого-нибудь литератора, уже известную. С детских лет я решила, что буду писательницей, никем другим, только писательницей. Мне представилась подпись «Вера Гаршина», но я тут же подумала, что замахнулась высоковато, и стала ждать, пока подвернется что-нибудь менее обязывающее.
Оно подвернулось. Кажется, в какой-то книге я встретила фамилию Вельтман. Раньше не знала, что был в прошлом веке такой писатель Александр Федорович Вельтман.
Мне представилось, что подпись «Вера Вельтман» будет не мещанской и благозвучной.
Володя одобрил.
— Фонетически хорошо, — сказал он, — что имя и фамилия начинаются слогом «ве».
Я стала помощницей районного организатора рабкоров по Нахичеванскому району и писала для газеты маленькие корреспонденции о нахичеванских заводах и фабриках, подражая Михаилу Вострогину.
Числилась я за отделом рабочей жизни. Моим шефом был зав. отделом добрейший и снисходительнейший Миша Соболь, описанный в «Сентиментальном романе» под именем Акопяна.
Вообще начало журналистского пути Шурки Севастьянова, героя романа, — это начало моего пути. Редакция «Серпа и молота» — это редакция «Трудового Дона», вплоть до уборщицы Ивановны и до балкона с почерневшей железной решеткой. Люди, с которыми я тогда соприкоснулась, почти все описаны в «Сентиментальном романе». Редактор Дробышев — это Виктор Филов.
Мои обязанности заключались в том, что я вела учет рабкоров по району, проводила с ними время от времени совещания, помогала выпускать стенгазеты на предприятиях. Зарплаты мне за это не платили, перепадал только гонорар за заметки. Заметки требовались о том, как прошло такое-то и такое-то собрание, как выпускается продукция на важнейших предприятиях города, но попутно газета хотела иметь и описания производственных процессов, по возможности даже художественные описания. Подражая Михаилу Вострогину, я быстро набила руку, и мои заметочки с подписью «Вера Вельтман» печатались довольно часто, нравились нашей редакции и очень прилично оплачивались. То есть, вернее сказать, я несколько месяцев и за них ни копейки не получала, и мы сильно бедствовали, но вдруг, с переходом к нэпу, в стране появились деньги (их звали: «ленинские деньги»), появились они и в нашей редакции, и все мы вдруг получили все, что нам задолжали: я принесла маме какую-то по тем временам громадную сумму, больше ста рублей, более десяти белых, чистых, хрустящих «червонцев», как назывались тогда десятирублевки. С того дня каждая нитка моей одежды и съеденная мною кроха были заработаны мною самою, и вся семья в значительной мере стала существовать на мой заработок.
В силу моих редакционных обязанностей я должна была ежедневно бывать на предприятиях нашего района, да и не только нашего. Часто случалось мне посещать, например, ДГТФ — Донскую государственную табачную фабрику имени Розы Люксембург, бывшую Асмолова, также — паровозоремонтные мастерские имени Ленина, также — кирпичный завод, находившийся довольно далеко за городом, в степи. Туда я пускалась в путь пешком, на рассвете. Эти посещения предприятий были мне очень полезны и для будущей моей писательской работы, при моей впечатлительности они дали мне массу наблюдений, которые все пригодились в свое время. И на каждом предприятии было что-то свое, особенное, неповторимое. Скажем — на ДГТФ то, что там курили решительно все, от старых старух до девчонок (там в основном работали женщины), и у всех у них были поэтому коричневые от никотина пальцы. На заводе деревообделочном пленительно пахло свежей древесиной и музыкально пела циркульная пила. Кирпичный был красиво расположен среди цветущих ромашек и бессмертников, и так далее, каждый завод имел какую-нибудь свою особенность, и я их все помню до сих пор. И когда ко мне (это случалось несколько раз за мою писательскую жизнь) приходит какой-нибудь «молодой человек и жалуется, что ему приходится ради куска хлеба корпеть на редакционной работе, тогда как он ощущает в себе талант писателя, — я этого молодого человека не презираю, нет, к чему тут такие сильные чувства, — я его просто жалею, что он так слеп, так не видит собственной пользы. Сколько я знаю писателей, вышедших из газеты, и никому из них газета не повредила, и плох тот талант, который чурается прямых соприкосновений с жизнью, никогда ему не у