— Дорогие мои, все это хорошо, но мало, мало! Надо взбудоражить ребят, надо их активизировать. Вот возьмем-ка да объявим конкурс на лучшие умелые руки, вот тогда увидите, что получится.
И мы, то есть газета, объявили этот конкурс. Мы выпустили и разослали по всему краю призывы, чтобы ребята школьники присылали на этот конкурс все сделанное их руками — модели машин, рукоделия, рисунки, игрушки. Единственное было условие — чтобы работы эти были выполнены самостоятельно, без помощи специалистов. Наше начинание поддержали широко и щедро, так что мы могли объявить хорошие премии за лучшие экспонаты.
Бедная Люба Нейман! Теперь ей некогда было отвечать на письма. С утра до вечера она распаковывала посылки, приходившие в редакцию. Тут были и модели, и игрушки, и рукоделия, и всякая всячина. В том числе тропические растения, выращенные трудолюбивыми детьми в комнатных условиях, мудреные радиоприемники (один, помню, был сделан на карандаше), и куклы, и чего-чего тут не было. Под все эти экспонаты нам отвели хорошее большое помещение, и выставка наша пользовалась огромным успехом. Яковлев умел хорошо подать такие вещи. Лучших юных мастеров он выписал в Ростов, и они сами демонстрировали свои изделия. Результатом было то, что авторитет «Внучат» неслыханно возрос среди ребятни, а тираж их превысил на Северном Кавказе тираж «Пионерской правды» и «Ленинских искр».
Тем временем почти такой же подъем переживала оставленная П. Н. Яковлевым газета «Советский пахарь». Там дела шли отменно плохо, пока не демобилизовался из Красной Армии и не был назначен туда редактором некий Иван Макарьев, крестьянский сын, рязанский мужик, знавший деревню как свои пять пальцев.
Назначенный редактором в газету, на которую никто не хотел подписываться и которую приходилось распространять по сельсоветам чуть ли не в принудительном порядке, он начал с того, что заперся в одной из редакционных комнат и велел принести себе все письма, какие только имелись в редакции. Три дня он сидел и читал эти письма, а когда вышел из своего затвора, то уволил половину сотрудников, месяцами гноивших эти письма без ответа, и взял в штат трех новых работников: агронома, юриста и врача. Отныне к ним стала направляться большая часть крестьянских писем, и Макарьев сам читал их ответы.
Но этого мало, он мобилизовал в свою газету Бориса Олидора.
Олидор, он же Оленин, был журналист несколько провинциальный, но безусловно способный, этакое бойкое перо, не претендующее на утонченность, но умевшее писать быстро и занимательно.
Макарьев позвал его и сказал:
— Сочините роман с продолжением. Чтоб печатать из номера в номер, чтоб герой был простой хлебороб, желательно — наш донской казак, и чтоб читатель помирал от нетерпения, дожидаясь очередного номера.
Олидор не ударил в грязь лицом, он сочинил роман «Приключения Петра Николаева», в точности такой, какого желал Макарьев. Этот Петр Николаев был донской казак, он сражался против немцев, попал к ним в плен, после множества приключений попал в Африку, а там уж начался такой переплет со львами и крокодилами, что читатели несомненно обмирали, ожидая следующего номера, а Олидор получал столько писем, что в редакции не знали, куда их девать.
Тираж «Советского пахаря» в кратчайшее время достиг неслыханной величины, и Олидор уже писал новый роман под названием «Конвоец его величества», где описывалась распутинщина, тайны придворной жизни и прочие подобные интригующие штучки, как вдруг случилась с ним обыкновенная по тем временам неприятность: была очередная чистка советского аппарата и почему-то Олидору запретили печататься. Он пришел к Макарьеву и чистосердечно сказал ему об этом.
— Чепуха! Я — редактор, — сказал Макарьев, — если я найду нужным, я Ивана Бунина буду печатать, хоть он и эмигрант. Чтоб завтра была глава для набора.
И Олидор принес главу, и все продолжалось по-прежнему.
Этот Макарьев был самоучка, обожал поэзию, страницами наизусть шпарил «Войну и мир», был членом бюро крайкома партии, заведующим отделом печати. Он был женат на Раисе Панкратовой, одной из красавиц сестер Панкратовых, они все были коммунистки и женотделки, я их не представляю себе иначе, как в красных косынках, спускавшихся до соболиных бровей.
Работала я много, имея штатную должность в редакции «Ленинских внучат» и будучи обязанной не реже раза в неделю давать подвал в «Советский юг», а кроме того и из других газет — «Трудового Дона», «Молодого рабочего» — мне нет-нет давали какие-нибудь задания, так как считалось, что я пишу хорошо. По-прежнему мне все мечталось о настоящей литературе, но до этого было еще ой как далеко. Несколько написанных в то время рассказов, одна повесть и пьеса «Весна» ничего общего с настоящей литературой не имели…
РОСТОВ-НА-ДОНУ.Вначале было слово
— Слово, слово надо искать, — оказал однажды на редакционном совещании Михаил Вострогин, он же Володя Филов, он же — Мишка Гордиенко и Вадим Железный «Сентиментального романа».
Я даже помню, как мы сидели за тем некрашеным, вроде кухонного, столом — наш шеф Соболь на своем шефском месте, я — напротив, Вострогин — налево от Соболя, Владимир Ставский — направо.
— Пишем, пишем, а слова все дохлые, — продолжал Вострогин, — даже имя боимся выдумать человеку, все мальчишки у нас — Ваньки, все старые рабочие — Савельичи. Дом слагается из кирпичей, писание — из слов. Трухлявый кирпич поло́жь — дом завалится.
Он так и сказал — «поло́жь», а не «положи», и с тех пор я люблю это слово, мне нравится, что в Ленинграде говорят — «поло́жил», «поло́жила», припоминаю, что моя няня Марья Алексеевна говорила: «церковь Ризполо́женья», а не «Ризположе́нья», и вообще — насколько вкуснее, полнокровней, почвенней зачастую звучит по-старинному и попросту сказанное слово.
Я не согласна с тем, что надо говорить и писать обязательно по принятым канонам. И старинный оборот, и «областное» слово, и кстати употребленное речение из языка другого народа (в том числе из языков наших братских республик) — все они могут украсить и обогатить язык современной литературы.
— Я в моем деле специалист, меня куда хочешь возьмут с рукам и с ногам, — сказала одна женщина, и этот дательный падеж вместо творительного внезапно освежил, обновил затасканный словесный оборот.
Нет языка правильного и неправильного, литературного и нелитературного, есть крепкий и трухлявый, свежий и заплесневелый.
И всю-то жизнь ищем слова, ищем рядом с собою и в седой старине, и за дальними рубежами, и в толпе — везде, где оно может вдруг блеснуть — нужное, живое слово.
СТАРОЧЕРКАССКАЯ.Места Степана Разина
Редактор «Трудового Дона» Виктор Филов задумал свезти своих сотрудников в станицу Старочеркасскую. Человек он был хозяйственный: для экскурсии был приготовлен пароход и сверхъестественное количество бутербродов.
Я тогда в первый раз видела станицу, и, помню, больше всего меня поразили связки лука и красного перца, навешанные над всеми дверьми. Я думала: кто же это может съесть столько перца? Мерещилось какое-то богатырское племя, запросто поглощающее жгучий перец и лук — целыми гирляндами.
А потом нам показали прекрасный старинный собор барокко с колокольней точно такой, в какой, по моему понятию, могли бы разговаривать Время, Смерть и Царь-Голод в пьесе Леонида Андреева, а в подземельях собора показали цепи, на которых когда-то томился Степан Разин, прикованный к прозеленевшему, промерзлому камню.
Я тронула этот камень и ощутила себя наследницей чего-то, чего тогда не сумела бы назвать, — леденящее дыхание Истории ощутила кожей и связь времен.
РОСТОВ-НА-ДОНУ.Уличные фотографы
Местом своей деятельности они выбрали узенькую изогнутую скобой улицу, одну из тех, что соединяли собственно Ростов с его пригородом — Темерником. На Темернике находилось одно из крупнейших ростовских предприятий — паровозоремонтные мастерские, а вокруг этих мастерских жило много рабочих, и клиентуры у уличных фотографов хватало. Уверенно расставили они свои железные треножники на кривоватой улочке и позади треножников на заборах и стенах домов развесили свои рекламы, иногда смешные, иногда трогательные, но всегда доходчивые до людского сердца, ибо они не были ремесленниками, эти уличные фотографы старого Ростова, они были жрецами своего искусства и знатоками тех душ, что обитали вокруг них.
Человек идет рано утром в мастерские. Работает ли он литейщиком на вагранке, или «глухарем» на клепке котлов, или токарем в шумном цехе с немытой от времени Александра Второго стеклянной кровлей, — труд этого человека беспросветно однообразен и тяжел. Что человеку из того, что, постояв перед треножником, он получит от фотографа свой портрет столько-то на столько-то сантиметров, с теми самыми носом, ртом и прической, которые он привык видеть в своем зеленоватом кривоватом зеркальце, когда по утрам перед работой присаживается побриться, либо вечером, после работы, собирается в гости, одевшись по этому случаю в черную тройку и приличный галстук?
Что за радость этому человеку увековечиться в столь обыденном и безотрадно привычном своем виде? Подайте ему его прическу, скромные усики и лацканы пиджака в новом каком-нибудь, в невероятном каком-нибудь, в, черт побери, осиянном каком-нибудь виде, чтоб он сам себе удивился и все бы удивились и поверили в его осиянность!
Уличные фотографы, великие психологи, не только понимали это, они твердо знали, что́ именно надо делать. Надо купить на барахолке у какого-нибудь прожившегося кавказского человека бешмет с газырями и повесить на заборе позади своего треножника. Рядом с бешметом можно повесить роскошную картину, изображающую снежные вершины гор, либо фонтан, либо пальму, у подножья которой, охватив колени соблазнительными руками в запястьях, сидит красавица с длинным, чуть не до ушей, разрезом глаз и с лучеобразными ресницами. Такую картину за небольшую плату напишет свой же брат, темерницкий художник, тоже выросший в этих же мес