Заметки литератора — страница 4 из 34

На этой почве у меня, человека непугливого, был момент настоящего испуга, леденящего кровь.

Это было по пути к Варшаве. С медленностью неимоверной — пешеход мог обогнать его шутя — поезд тащился среди великолепных лесов, утонувших в снегу. Немцев тут уже не было, и наши части прочищали леса от бандитов, которых, по словам встречных красноармейцев, было хоть пруд пруди.

И вот сижу глубокой ночью за своим столиком и пишу о комиссаре Данилове, как он накрыл Кравцова и других за картами и пьянкой, — а поезд тащится еле-еле, так что даже не погромыхивает неплотно прикрытая дверь купе, а в вагоне-аптеке ночная тишина, ни души кроме меня, — как вдруг, продолжая писать, краем глаза вижу: дверная щель расширяется. Слежу — так и есть: расширяется — тихо-тихо; и — вот где испуг: в темной щели, на высоте человеческого роста, глаз блестит! Слежу, затаив дыхание, и вижу фигуру в чем-то темном, длинном, и нахлобученную шапку, и вдруг дверь рывком настежь, и знакомый суровый голос:

— Опять не брошюру пишете?

— Ну вас, капитан, — говорю я, вытирая пот со лба.

Оказывается: шел проверить, хорошо ли закрыты вагоны. Чтобы на ходу не вскочил невзначай кто не надо. Шел, видит — у прикомандированного журналиста свет в купе. Эх, опять не делом занят журналист…

Сердился он зря: брошюру мы написали довольно быстро и по всем правилам брошюрного искусства. В феврале 1945 года она была утверждена поездными инстанциями, и я высадилась в Москве, сердечно распрощавшись со своими спутниками.

На брошюре стояло имя начальника поезда, майора медицинской службы Н. П. Даничева (написать по приказу надлежало ему). Забегая вперед, скажу, что света она не увидела: пока ее утверждали последующие инстанции, война кончилась, и санитарные поезда стали расформировываться.

Но ее перепечатали на машинке на отличной бумаге, снабдили множеством фотоснимков и переплели в красный бархат. И даже к ней была приделана в виде закладки лента с золотой кистью. Ни одна моя книга никогда не будет так роскошно оформлена… В таком виде брошюра пошла в Музей санитарной обороны вместе с двумя образцово-показательными вагонами ВСП-312: вагоном-аптекой и кригеровским.


— Ну, а все-таки, — спрашивают иногда читатели, — были же в поезде люди, изображенные в «Спутниках», — Данилов, доктор Белов, Юлия Дмитриевна, Фаина и другие, не целиком же вы их выдумали.

Читатель заметит сходство между Иваном Егоровичем Даниловым и Иваном Алексеевичем Порохиным, описанным в этом очерке.

Деятельность Данилова — подлинная деятельность Порохина. Много сходных черт в их наружности и биографии. Но многое у Данилова и от других прототипов, не от Порохина. Например, его отношения с женой.

То же можно сказать об остальных героях повести.

Майор Даничев, начальник поезда, был старый ленинградский врач, интеллигентный, мягкий. Я сохранила эти черты в облике Белова, но собственно характер Белова, а также его семейная история Даничеву не принадлежат. Семья доктора Даничева в блокаде уцелела, и я ее не знаю. Сонечка, Ляля, Игорь пришли из других семей. Гибель Сонечки и Ляли — типический сюжет блокадной трагедии.

Была в поезде превосходная хирургическая сестра, ее работу я описала в повести, — но она была гораздо моложе Юлии Дмитриевны, приветливая, приятной наружности, ни лицом, ни судьбой не схожая с Юлией Дмитриевной.

Из женщин ближе всех к своему поездному прототипу сестра Фаина. Только, кончая повесть, я пожалела, что такая отличная женщина уходит из нее неустроенной: и я ее выдала замуж за монтера Низвецкого.

А вот кого, например, начисто не было в ВСП-312, чьей даже тени там не мелькало, — это доктора Супругова. На его месте была милая, тихая, серьезная Татьяна Михайловна Дьячкова, которая тогда приходила по мою душу в редакцию «Звезды» вместе с Иваном Алексеевичем. (Кстати, монументальной она выглядела только в шинели, — худенькая была и хрупкая.)

Но супруговых я встречала на разных участках нашей действительности и в мирное время и в войну, они сильно меня раздражали, и очень мне хотелось написать Супругова.


Я вернулась в Пермь и написала эту книгу, начатую в поезде.

Писала ее около восьми месяцев, одновременно продолжая работать в газетах и на радио. Ни одна моя книга не писалась так счастливо — легко.

Она для меня очень важная. Благодаря ей я себя нашла как писателя. После нее другим человеком возвратилась к работе над «Кружилихой».

В начале октября 45-го года, закончив повесть, я повезла ее в Москву, в журнал «Знамя».

Редакция «Знамени» помещалась тогда неподалеку от ЦК партии. Иду как-то из редакции, смотрю — навстречу Иван Алексеевич. Мы сказали одновременно:

— Здравствуйте! Вы как в Москве?

— Я, — сказал он, — сдаю мой поезд. Здесь, на Белорусском вокзале. Уже все почти сдал, четыре вагона осталось. А сейчас иду из ЦК. А вы?

— А я написала повесть о вашем поезде, она будет напечатана в журнале «Знамя».

— Ну да, — сказал Иван Алексеевич, и видно было, что он мне не верит ни на копейку.

— Иван Алексеевич! — сказала я. — Редакция тут за углом, зайдемте. Они вам рады будут: они о вас прочли, а теперь увидят воочию.

Иван Алексеевич поверил и пошел со мной.

Когда я сказала: «Вот пришел комиссар Данилов», — из всех трех фанерных клетушек, где помещалась редакция, сбежались люди на него поглядеть и пожать ему руку. И жали и глядели они так, что Иван Алексеевич был тронут и всех пригласил на завтра на Белорусский вокзал, в штабной вагон ВСП-312 на прощальный обед, где работники поезда в последний раз собирались вместе перед расставаньем.

«Знаменцы» на приглашение откликнулись дружно. И поезд блеснул напоследок! В штабном вагоне были сняты переборки между несколькими купе, поставлен длинный стол и со всей знакомой мне стерильной чистотой и благоприличием был сервирован обед.

Уже мало людей оставалось в поезде: доктор Татьяна Михайловна, да две-три медсестры, да столько же проводников, — вот, кажется, и все… Мы поздравили друг друга с тем, что это кончилось, и у всех у нас слезы были на глазах.

Обед был плотный до чрезмерности, но совершенно необычный. Накануне зарезали последнего откормленного кабанчика, а кроме него у радушных хозяев почти ничего не было. И потому свинина была на первое, и свинина на второе, и на третье, и во всех подаваемых блюдах, а их было много, наличествовала свинина, — но так как был 45-й год и карточная система, то гости всем блюдам воздали должное и остались очень довольны.

Зато неважно было с выпивкой. Иван Алексеевич всегда относился к ней неодобрительно. И тут на столе фигурировала всего лишь одна бутылка, и та неполная, какой-то непонятной коричневой настойки, которую он сам всем наливал понемножку (чтоб не перепились) в стеклянные медицинские банки. Пахла настойка чем-то вроде нашатырно-анисовых капель. Но мы все равно с удовольствием чокались и пели хором…

Больше двадцати лет прошло. Но до сих пор я благодарна судьбе за то, что она тогда взяла меня и бросила в тот поезд, к тем людям. А им, вспоминая, я каждый раз желаю доброго здоровья и долгих лет жизни.

«Спутники» были написаны за восемь месяцев и напечатаны в 1946 году.

В 1947-м закончена и опубликована «Кружилиха». В 1949-м — повесть «Ясный берег», в 1953-м — роман «Времена года», в 1955-м — цикл рассказов о мальчике Сереже, в 1958-м — «Сентиментальный роман», в 1959-м — рассказы «Валя» и «Володя».

Мой давнишний, с детства, интерес к истории, развиваясь с годами, привел меня к сочинительству на исторические темы. В 1966 году вышел сборник моих исторических повестей «Лики на заре».


За годы с 1960 по 1967 на экран вышли следующие кинофильмы, сделанные по моим сценариям: «Сережа», «Евдокия», «Вступление», «Поезд милосердия», «Рабочий поселок», «Рано утром», «Мальчик и девочка», «Четыре страницы одной молодой жизни».

В эти же годы я почувствовала новый интерес к тому, с чего начинала, — к театру. С небольшими перерывами, одну за другой, написала пьесы: «Проводы белых ночей», «Как поживаешь, парень?», «Еще не вечер», «Сколько лет, сколько зим» и «Надежда Милованова» («Верность»). Есть, конечно, особая притягательная сила в том, что сочиненное тобой разыгрывается на театральных подмостках, вымышленные тобой люди конкретизируются и обрастают множеством новых черт, приданных им актерами, есть особая прелесть в тесноте и пестроте зрительного зала, в занавесе, который то раздвигается, позволяя заглянуть в события, происходящие за ним, то сдвигается снова, как бы ставя точку или подводя черту. Сейчас я понимаю, что где-то в глубине своей писательской сущности я всегда, и в прозе моей, оставалась драматургом. И намерена написать (если буду жива, как любил оговаривать Л. Н. Толстой) еще много пьес.


Часто читатели спрашивают:

— Почему вы написали о санпоезде, а о больнице не написали? Почему бы вам не написать об учителях, о студентах, о ткачах, о бумажной фабрике, о металлургическом заводе?

Я думаю, что книга пишется в том случае, когда материал, накапливаясь и насыщаясь размышлением, требует своего выражения в слове. Так было у меня и со «Спутниками», и с «Кружилихой», и с «Временами года».

С разных сторон мне открывалась душа ребенка, за открытиями следовало раздумье, раздумья облекались в образы, — появился «Сережа».

Впечатления юности, осмысленные через много лет, лежали на моих плечах как груз, — я его сняла, написав «Сентиментальный роман».

Очень долго созревали рассказы «Валя» и «Володя», задуманные еще во время войны. Первоначально это замышлялось как роман; вместо него я написала два небольших рассказа, оставив суть, экстракт.

Думаю, что такие мальчики и девочки, как Володя и Валя, могли быть и ткачами, и бумажниками, и металлистами. Что женщины с характером Юлии Дмитриевны есть и среди учительниц, и в научных учреждениях, и в партийно-советском аппарате, и где угодно. Что дело не в том, к какому профсоюзу отнести героя, а в том, верно ли раскрыта его человеческая сущность. Если она раскрыта верно — я считаю свою работу удавшейся. Правда, удача в нашем деле — вещь относительная: писатель всегда мечтает о большем, чем может совершить. Рецептов нет, каждое произведение — проба, разведка, начинание заново, на голом месте. В нашей работе обязательны пробы и никогда не прекращается ученичество.