Если Горбачева подвержена воздействию объектива, то М.С. как раз наоборот: едва улавливаешь разницу, когда вот он, рядом, подписывает договор с Рейганом и когда тоже рядом сидишь с ним за ужином.
Борис Олейник вдруг написал книгу: «Князь тьмы». О ком бы это? Я не знаю. Читал — не понял.
А впервые я выехал за рубеж в 1956 году и сразу же на два с половиной месяца. Это был Китай.
Второй раз поехал за рубеж через шесть лет, в 1962 году, на три недели.
И опять это был Китай.
Третий раз (о котором речь была только что) — год 1989-й, я Китая, собственно, и не видел, но воспоминания прошлого до предела обострились.
В 1956 году поехали мы втроем — Борис Галин, я и Борис Полевой (руководитель группы).
Полевой — прекрасный товарищ, к тому же в Китае перед ним едва ли не преклонялись. Еще бы — автор «Повести о настоящем человеке», книги «Мы — советские люди» и др. Фигура занимательная. У него своя роль в Словацком восстании (1944), он — друг Фиделя Кастро и Джона Кеннеди. На Нюрнбергском процессе они с Кеннеди были аккредитованы как журналисты, Полевой был старшиной корреспондентского корпуса, только двое они и присутствовали при подписании Потсдамской декларации (капитуляция Германии, ультиматум Японии). Во время Карибского кризиса Полевой был в Америке и, как я могу думать, общался с президентом Джоном Кеннеди.
Он очень много уже и тогда, в 1956 году, знал, Полевой, но, будучи очень общительным, болтлив не был.
Помню и такой случай: венгерский корреспондент «Небсабадшаг» в Москве звонит Полевому в Шанхай: «Борис! Помоги соединиться с Будапештом, с нашим КГБ! Здание в осаде, а там работает моя жена!» Полевой (по единственному проводу) соединяется из Шанхая с Будапештом, разговаривает, потом звонит в Москву: «Только что говорил с твоей женой. Здание в осаде. Слышал стрельбу. Но твоя жена чувствует себя уверенно!»
Эта телефонная операция произвела на меня впечатление.
Сначала мы путешествовали втроем (позже все трое написали об этом по книге). Спустя месяца полтора Полевой улетел в Москву (работа над «Биографией Ленина»), мы с Галиным разъехались, он — на север, я — на юг Китая. Я вернулся позже всех, под Новый 1957 год.
Поездки наши носили и комический характер, дело доходило до того, что, когда однажды мы появились на стадионе какого-то небольшого городка, весь стадион встал и оркестр исполнил Гимн Советского Союза.
Полевой непрерывно записывал и записывал, потом издал дневники, в которых все имена и названия были ужасно искажены: записывать китайские слова на слух — дело безнадежное.
Я избрал другой метод — все названия, все имена просил переводчиков записывать в мою книжку (а переводчики были у нас первоклассные), и ни одной ошибки такого рода впоследствии в моей книге обнаружено не было. Это, кажется, единственное достижение моей книги, потому что понять истинное положение дел в Китае, да еще и без языка, нам было не дано. Где уж там, если и своего-то положения мы не понимали, но для китайцев все равно были мудрыми, были старшими братьями.
Какие все-таки исторические затмения случаются с великими народами! Гораздо большие, чем с малыми!
Вот идет колонна заключенных без конвоя, впереди человек с флагом, на флаге: «Мы перевоспитываемся!» — попробуйте-ка не изумиться! Или и день, и два, и три я прихожу в тюремную камеру к капиталисту, заключенному (пожизненно) за распродажу иностранцам исторических национальных ценностей, а также за изумительно искусную их подделку (у меня до сих пор хранится подаренная им подделка такого рода — небольшая глиняная лошадка якобы из археологических раскопок), а этот заключенный говорит на семи языках, в том числе и на русском. Теперь он рассказывает мне все, как было. Кажется, что ему скрывать, — так и так сидеть! Но — врал он много, особенно о том, как хороши нынешние власти.
Или вот две ночи я ночую в келье настоятеля буддийского монастыря (Синь Кунь — я еще скажу о нем), он мне читает письма верующих из Китая и китайцев из-за рубежа. В то время я еще не забыл английский и мы обходились без переводчика.
И в колхозах я был, и по Янцзы дней семь плыл на холодном-прехолодном металлическом неотапливаемом пароходе, да еще и в снежную бурю, а попросился на джонку — пожалуйста, день плыл и на джонке, потом на машине догонял пароход. Был и в соворганизациях, в комитете по освоению бассейна Янцзы в городе Ухани. Там у наших специалистов я получил каким-то образом опубликованную свою работу по вопросу освоения целины, о которой дома и упоминать-то «не рекомендовалось», поскольку я ссылался на дореволюционного экономиста, споря с утверждениями самого Трофима Денисовича (Лысенко).
Кроме серьезных наблюдений, я мог бы набрать и десятка два случаев-анекдотов.
Например. Один из наших переводчиков-китайцев уже не первый год переводил на китайский М.Е. Салтыкова-Щедрина.
Когда я уезжал, он сказал мне, что труд это — адский, что очень многих слов и словосочетаний он попросту не понимает. Вот если он будет присылать мне в Новосибирск тексты Салтыкова, которые ему непонятны, а я буду перелагать их на русский, но общедоступный язык и пересылать их ему обратно в Пекин? Я согласился. Результат? В результате едва ли не все основные произведения Салтыкова я перевел с русского на русский и теперь неплохо знаю Щедрина. И полагаю, что его «Современная идиллия» — выдающееся произведение мировой литературы, особенно существенное для нас и в наше время, но почему-то оно даже не всегда и упоминается в перечне основных трудов Салтыкова. А — зря! Действующие лица «идиллии» (тот же Глумов) нынче да-а-алеко пошли, не то что сто десять лет тому назад, а достигнув высоких постов. Конечно, уж никто из них не напишет ничего такого, что позволил себе писать вице-губернатор рязанский и тверской. Не потому не напишет, что нельзя. А потому, что никто так не сумеет, потому, что нынешний язык этого не позволит. Одним словом: нигде и ни в чем я не проходил такой школы русского языка и русской литературы, как при переводе Салтыкова с русского на русский.
Может быть, это и неудивительно, потому что школа-то закончилась для меня барнаульской семилеткой (1929 год), после семилетки я поступил в техникум, там общеобразовательных предметов уже не было. Так или иначе, а я благодарен китайскому не шибко грамотному переводчику Чжану.
Другой опять-таки почти что анекдот. В моем одиночном путешествии меня неотступно сопровождал гид и переводчик Хуан с пистолетом на боку — считалось, что меня надо охранять от возможных врагов советского и китайского народов.
В его обязанности входило каждый вечер писать на меня досье — где я был, с кем встречался, о чем говорил.
Должен признаться: меня это не шокировало, скорее забавляло, так как Хуан тоже не понимал своих обязанностей, он считал необходимым каждое досье вечером согласовывать со мной — советский же товарищ, старший брат! К тому же я здоровый был мужичонка, вставал в 6-00, ложился в 24–00, а ночью еще и писал, и привез домой 27 готовых очерков, а Хуан, тот не выдерживал, часов в шесть вечера валился с ног и подбирал мне встречи так, чтобы среди моих собеседников был кто-то, кто знает русский язык, сам он этих бесед уже не слышал, а записывал их с моих же слов.
Но и то верно, что не было у меня ни одной встречи, ни одной беседы, в которой не присутствовала бы великая идея дружбы двух великих народов, все остальное казалось несущественным. Позже-то я вспоминал, что однажды нам (всем троим) что-то пытался рассказать корреспондент «Правды» Кожинов (Кожин? Не помню). Он потом и статью написал в своей газете о своих сомнениях по поводу советско-китайской дружбы и был раскритикован и подвергся партвзысканию.
Был еще такой профессор Е с супругой, очень образованный человек (он и теперь, бывая в Москве, заглядывает ко мне в «НМ», в поездке с Горбачевым я с ним встречался снова), тот, даже и не говоря ничего, как-то давал нам понять, чтобы мы не слишком увлекались нашей дружбой, но нам и это было, как об стенку горох, тем более что и в народе, и в общении с интеллигенцией нигде-нигде уловить такого рода настроений было нельзя. Это зарождалось там, вверху, и тайно, а вот идешь поутру полевой тропинкой, навстречу — крестьянин с вязанкой хвороста. Он вязанку бросает на землю и с восторгом твердит: «Сулянин-жэнь, сулянин-жэнь, сулянин-жэнь!» (Советский человек.)
Есть мне что вспомнить и о великих тогдашнего Китая.
По приезде в Пекин, проснувшись рано утром, я увидел в окно гостиницы: мужчина, женщина, мальчик, лошадь и осел, впрягшись каждый в свой хомут, везут огромную арбу с овощами (должно быть, на базар). Я сел и записал эту сценку. Вошел в номер переводчик Чжан:
— Что это вы написали?
Я ему показал.
Он:
— Я отдам это в «Женьминь Жибао».
И через день-другой заметка моя была в этой газете напечатана, а затем уже я печатался там с разными сценками систематически. Как я понял, такие зарисовки в ходу у китайской публицистики.
А когда я вернулся в Пекин из поездки на юг (провинция Юньнань, г. Куньмин: сказочные красоты), я был уже известным «сулянин-жэнь» и прощальный ужин мне давали и Мао Дунь, писатель и министр культуры, Го Можо, президент Академии наук, и Чжоу Эньлай — премьер. Мы сидели в полутьме, ели каких-то обитателей морских и пресных вод и смотрели на экране театр теней.
Первым ушел Чжоу, потом президент Го Можо, потом Мао Дунь, а я сидел, смотрел театр теней: умру, а досмотрю до конца! Хотя и чемоданы собирать надо — утром лететь! — и устал я зверски, и Хуан мой давно спит в уголке полутемной комнаты, а я — до конца: четыре часа без перерыва.[5]
Зато как же мне были благодарны актеры, как поднялось в их глазах значение советско-китайской дружбы! Да ведь и мне пошло на пользу: путешествуя по Китаю, я побывал на семнадцати спектаклях китайской оперы (там что ни провинция — своя оперная школа, а то и две), а сколько переслушал шошуди (народных устных рассказчиков) на базарах и улицах — и не упомню. Вернувшись домой, я написал небольшую работу о китайской опере и китайском балете (напечатал ее, помнится, в «Сибирских огнях» и даже давал советы Новосибирскому театру, когда он китайскую оперу ставил.