АН, но чтобы экономисты — что-то не припомню… Аганбегян, в общем, сделал доклад в пользу нашей комиссии.
Результат он, конечно, знал заранее, это Яншин его не знал. Проект переброски был отменен, но с оговоркой — недостаточна проработка, нужно продолжить исследования. Ну а когда это Советская власть что-нибудь безоговорочно отменяла из своих решений-постановлений? Никогда ничего… Исправить, уточнить, доизучить, доисследовать — это и в отношении коллективизации говорилось, и репрессий, и проекта Нижне-Обской ГЭС, и всегда.
Яншин мне позвонил с заседания Совмина. Мы ликовали. Воропаев писал статью в «Правду» под названием «Проекту жить!»
Ну, а что было делать после этого комиссии Яншина? Самораспускаться? Дело сложилось иначе: мы создали общественную организацию «Экология и мир», ее принял на свой бюджет (200–250 тыс. руб. в год) Фонд мира, А.Е. Карпов. Значительная часть членов комиссии Яншина, он сам, и еще многие другие ученые, стали членами этой ассоциации. Я стал ее председателем. У нас появился небольшой штат. Мы хорошо поработали до весны 1993 года. Я приложил много сил: что стоило выбить прекрасное помещение из восьми комнат на Кузнецом мосту — никто не верил, что это удалось. Тогдашний председатель Моссовета Сайкин, тот был ни в какую, но, когда он ушел в отпуск, его зам. Беляев (умер) это сделал. Чем все это кончилось? Плохо кончилось для многих из нас, для меня — хуже всех. Но об этом больно говорить, отложу. В другой раз.
Одна только карта СССР с указанием тех объектов, строительство которых нам удалось предотвратить (сорок таких точек), составленная Е.М. Подольским — изгнан из ассоциации как самый вредный элемент, — она, эта карта, что стоит! (Карта оставлена на стене конференц-зала ассоциации.) Но и об этом после, после…
Текст моих записок получается спокойный, слишком, но пишу-то я беспокойно. Вот сейчас на полу вокруг меня валяются справочники, энциклопедии, два-три варианта уже написанных страниц рукописи романа («экологического»). На стуле — термос, чай, мне надо больше пить, я простужен, и лужа чая на стуле. А мне пустой чай никогда не пьется, обязательно надо что-то жевать, хотя бы кусочек хлебушка. Жую, но мне это опять же мешает. Ну и т. д. Письменный стол — это вообще хлев, полная неразбериха.
И всегда так. Писать мне не трудно, всегда увлекательно, пока пишет рука, я и пишу, гораздо, невероятно труднее разобраться в написанном. Что за чем должно следовать? Я никогда не пишу по порядку, а только ту сцену, которая вот сейчас мне видится и слышится, и получается, что одну сцену я вообще не писал, а только вообразил, а другую написал дважды, трижды, а то и семь раз и не знаю, какая лучше, жалко все, все хочется соединить — опять не получается.
Заканчивал «Соленую Падь», так недели две ползал по полу, собирал целое из частей, приходил в отчаяние, хотел порвать все до последней страницы, но и на это меня не хватало. Примерно такое же положение и с этими воспоминаниями (страницы все летят со стола на пол, стук машинки их стряхивает, — я пишу то от руки, то на машинке). Слава Богу, мне помогает моя редакционная машинистка Ирина Алексеевна Бадина, без нее я бы пропал. Править в рукописи я не могу, ничего не вижу, только на чистом машинописном листе вся их нелепица, все ошибки (и то — не все) выползают наружу. Было дело, фантастическую повесть «Оська — смешной мальчик» я отдавал на перепечатку четырнадцать раз, «Соленую Падь», кажется, одиннадцать.
Я хотел писать только о том, что я делал и делаю. Получается по-другому: о том, чем и как я занят.
— У-у-у-у, звери! У-у-у-у, гады! Все эти читатели-писатели, прочие мерзавцы! Это скажите, пожалуйста, какое-такое право они имеют в упор меня не замечать? Не читать! Презирать?! Какое?! Да если разобраться — кто они все без меня? Кто такие? Никто — без Пушкина и без Толстого, нолики без палочек, одни только экскременты своей эпохи, одни… Но я-то? Я? Если я не Пушкин, значит, я не существую? В самой малой малости — нет и нет? А я с этим ни в жизнь не соглашусь!
Я и без Пушкина это я — вот в чем дело-то! Я к Пушкину себя, самого Артюхова Бориса, не приравниваю, не такой дурак, но? Но я и без Пушкина человек и мало того — писатель! Единственный! Из всех единственный. И твердо знаю: другого такого же нет! Твердо знаю: во веки веков не будет! Просто потому что не может быть! Последней скотиной я буду, если ошибаюсь, если вру и лгу, но я не скотина и я не вру и не лгу. Я толкую истинную правду, а скоты те, кто мою правду, а с ней и меня самого пропускают сквозь левую губу: «Дерь-мо»! Сами они все такие дерь-дерь-дерь-дерьмо!..
Это я кому говорю-то? К кому — все сказанное и все невысказанное обращаю? А все к тем же, к тем же, кто из принципа не хочет меня понять, дескать, сами все знаем, не глупее тебя! Вот и весь ихний гуманизм и человеческое отношение!
Вот и вся ихняя перестройка — каждому на каждого наплевать и растереть. Гласность для них — свобода оплевания, они ее ждали как манны небесной — и вот дождались! Празднуют! Бесятся! День ото дня плодятся! Без удержу размножаются! Надежда — друг друга пожрут!
И вот я прихожу в «Новый мир», а там сидит — кто? Там главный редактор сидит! Зачем он там? А все затем же: меня стращать, меня же и не пущать! Грести под себя. Редактора подгреб, академика подгреб, нынче сидит и думает: чего бы еще подгрести?
В конце концов я с редактором поговорил. Нецензурно, то есть без цензуры. Высказался до края. А ему — нипочем! Как горох об стенку. Он не понимает, что весь мир уже скоро содрогнется от моих слов и мыслей. Я никому на свете, хотя бы и всему миру, шутить со мной не позволю! Я уже полностью доведен и понимаю это, а другие все еще не понимают, что они тоже доведены уже. Горбачевыми-Ельцинами, Бурбулисами-Гайдарами, а также Бушами-Колями. Они меня заставят высказаться на деле. И пусть они не думают, что это случится в далеком будущем, что они не доживут. Обещаю: доживут! Пожгу чего-нибудь, убью кого-нибудь — тогда услышат и поймут, что такое гласность!
Примечание. Один из типов моих посетителей. Один. Но их — множество.
Что такое редакция толстого журнала-ежемесячника? Это такое место, где никто ничего не знает о текущем номере, но какая-то часть сотрудников что-то делает — иногда добросовестно.
Содержимое выбивает из отделов ответсекретарь и сдает в типографию. (Наш секретарь не сдает — не желает иметь дела с издательством.) Еще несколько позже, все без исключения — и работяги, и сутяги, суетяги, чистой воды бездельники — с интересом рассматривают, что же там оказалось сброшюрованным — под одними корочками. В одном номере журнала.
Заключение: редактор собирает летучку. Летучка обсуждает вышедший номер. Тут каждый и проявляет свои истинные способности. В этот день в редакции полный сбор. Как в день выдачи зарплаты.
Что такое редакционный коллектив? Это коллектив, в котором все знают все, что надо делать, и никто не умеет что-нибудь сделать.
В котором есть главный редактор, обязанность которого — выслушивать советы своих сотрудников.
Что такое зима и лето в коллективе редакции? Зима — это время, когда трудно работать, потому что слишком холодно, а лето — когда работать трудно, потому что слишком жарко. Ну а весна и осень — уже и сами по себе ни то, ни се.
Корреспондента газеты кормят ноги. Что кормит редактора толстого журнала? У нас мизерные зарплаты, люди где-то и чем-то еще подкармливаются. И слава Богу! Что еще с них спрашивать, какую-такую еще работу? У нас очень хороший, высококвалифицированный коллектив, а главный редактор — на своем месте (потому что заменить его все еще некем).
Д.С.Лихачев — последний русский интеллигент-гуманитарий, оставшийся в Отечестве. Он еще той школы, которую в начале века составляло в России по крайней мере несколько тысяч человек. А то — и десяток тысяч. И вот он — последний.
Он один знает столько, сколько мы, тысяча современных русских интеллигентов, знаем все вместе взятые, суммарно. Больше всего меня удивляет его память.
Вот уже и взгляд усталый и даже равнодушный и лицо не выражает ничего, но все это не действует на память — она существует сама по себе и независимо ни от чего.
Еще недавно таких было вдвое больше. Лосев был.
Сюжет — это преимущество искусства перед жизнью. Это изобретение, которому нет и никогда не будет равных. По существу, все изобретения ума человеческого — это средство к обману жизни, но равного сюжету нет и вряд ли может быть. Во-первых, сюжет обладает той последовательностью событий, которой жизнь никогда не обладает, хотя бы потому, что она сама себе сюжет, во-вторых, сюжет отбрасывает все, что мешает ему осуществиться, а жизнь и мечтать об этом не может.
Сюжетное мастерство — сказочное мастерство: и потому, что оно умеет отобрать у жизни все то, что ему нужно, и потому, что умеет лишить себя всего, что ему не нужно, и потому, что умеет выдать себя за действительную жизнь, даже и после этих немыслимых трансплантаций и ампутаций.
Кроме того, мастер сюжета умеет и может считаться как с неким наличествующим фактом — с фактом своего незнания мира. Он даже и не знает, что он — не знает. И в этом смысле он — совершенное животное, жизнь этого тоже не умеет и никогда этому не научится. Жизнь знает себя до конца, но бессловесно.
Почему-то человек не может жить без изображения жизни. Через свое воображение. Через сюжеты художественные и научные, общественные и интимные.
Человек страшно самолюбив, а сюжет, а изображение жизни, как ничто другое, удовлетворяют его самолюбие.
Да здравствуют сюжеты!
Комментируя «Франкфуртские чтения» Генриха Бёлля в книге «Самосознание европейской культуры ХХ века», Ирина Роднянская пишет, что Бёлль не считал иронию тем алиби, которым автор может пользоваться в отношении своего произведения. Но ведь любое литературное произведение уже есть авторское алиби: высказывая ту или иную мысль, создавая тот или иной образ, сюжетную или бессюжетную ситуацию, автор обязательно осуществляет свое собственное алиби. Еще не было таких авторов, которые, и принимая принципиально-чужую точку зрения, опровергали бы самих себя. Даже раскаяние, даже самая жесткая самокритика все равно являются для автора только в виду алиби его самого.