— Гляди, старый! Выведу тебя в огород и стрельну, как собаку!
И эти трое красноармейцев попрощались с отцом и ушли. Оказалось: старший красноармеец был из Сатки и хорошо знал отца.
Тем более необыкновенный случай, что саткинцы сплошь были настроены против красных. Как, впрочем, и весь заводской Урал. Рабочие жили на заводах и рудниках зажиточно, два-три-четыре брата вместе, в одном большом доме. В каждом дворе — три-четыре лошади, ребятишек не счесть (у нас в соседях были братья Фроловы, старший — Иван, мы у них часто бывали, Фроловы — у нас). Обычно так: двое-трое братьев на заводе (на руднике), один — на собственном земельном наделе ведет хозяйство. Зимой все подрабатывают извозом — возят в завод дрова, древесный уголь для выплавки высших сортов стали. В войну мужчин с заводов не брали: «оборонка». Уральские заводы сформировали костяк колчаковской армии. Ижевск, Воткинск, Сарапул — год оборонялись от красных (латышские полки), отступали до Уфы и снова возвращались (Болдырев, «Интервенция…», у меня — «После бури»).
Каким образом я один остался жив из всего списочного состава 20-го Сибирского стрелкового полка, я опять-таки подробно описал в «Экоромане». Добавить нечего.
Горел летом 1944 года в самолетике на перегоне Березов — Салехард, см. там же.
Самолеты меня подводили еще дважды.
Один раз в рейсе Москва — Сочи (1952 год). Летели я, Люба и Галя. Я сидел у иллюминатора и видел: через трубки на правой плоскости время от времени выбрасывает черную густую жидкость. Тут же ее смывает с плоскости воздушным потоком. Стюардессы нервничают — бегают, заглядывают в иллюминаторы, а кто-то из летчиков вышел, тоже обеспокоенный. Я хочу им показать, что происходит на плоскости, но как раз тогда-то ничего не происходит, а как только они уходят, вот он — выброс.
Я пошел в кабину пилотов. Не пускают. Я стал скандалить. Один из летчиков пошел со мной, занял мое место, прошло минут пять — выброс. Летчик изменился в лице, побежал в кабину, и мы тут же пошли на снижене. Внеплановая посадка — Запорожье. Провели там часа четыре-пять, полетели в Сочи.
Зимой, году в 1956-м — 1957-м, я летел из Москвы в Новосибирск.
На каком-то маленьком самолетике (с депутатами ВС — возвращаются с сессии) лечу, приземляемся в Свердловске. И что же я вижу? (По северной еще привычке смотреть во все глаза.) По поперечной взлетной полосе нам наперерез идет другой самолет! Должно быть, тормозит (подскакивает), но остановиться не может. Мы разминулись метрах в сорока-пятидесяти, нас сильно подбросило воздушной волной этого «поперечного» самолета. Потом нас загнали в угол летного поля и держали часа два, не выпуская из машины. Холодина в нашем салоне — жуткая. Пассажиры стали дубасить в кабину, в фюзеляж. Выпустили. Я тут же стал скандалить: «Я все видел, как было дело, требую жалобную книгу!» Книгу мне не дали, увезли в аэропортовскую гостиницу. Поселили в хороший номер, какие-то аэрофлотцы стали приходить ко мне и уговаривать никуда ничего не писать. Прошло два дня. Буря никак не стихает, самолеты на восток не летят, в аэровокзале творится что-то невообразимое. Мне-то ладно — у меня номер в гостинице, а остальным?!
Ну вот. Иду я мимо какой-то проволочной загородки в аэровокзале, за загородкой (газетная экспедиция) груды газет и свой скандал:
— Что за безобразие — матрицы «Известий» вместо Новосибирска за-слали в Уфу!
Это — свердловский известинец вопит. А ему:
— Матрицы из Уфы вернулись, а что толку! У вас должен быть сопровождающий, а его нет. Пошлем ваши новосибирские матрицы, они наверняка застрянут в Омске! Где ваш сопровождающий?
Тут свердловский известинец примолк, а я закричал:
— Я сопровождающий! (Сквозь решетку.)
— А где ты, гад, пропадаешь? — кричит кто-то мне.
— А почему вы, гады, меня не пускаете? Я к вам ломлюсь больше суток — не пускаете!
— А-а-а! — заорал свердловский известинец. — Почему вы человека не пускаете? Человек — сопровождающий, а вы его гоните! (Он, конечно, понял, как обстоит дело.)
В экспедиции слушающие — их двое-трое — рты разинули: к ним через проволоку мало ли кто ломился, они всех в шею. Но, может быть, и они сообразили, однако им тоже интересно избавиться от новосибирских матриц.
Тут явился какой-то аэрофлотовец.
— А «Известия» ваш билет оплатили? Где документ оплаты? — Это он мне.
— У меня — нормальный билет!
— Ах, нормальный! — И меня отвели к крохотному какому-то самолетику (мест на двадцать), стали самолетик разогревать, кое-как разогрели, и я полетел с матрицами в ногах и опять же с депутатами Верховного Совета.
Ну а в Новосибирске меня местный известинец встречал (ночь была) с распростертыми объятиями. И я был дома 31 декабря. Успел к Новому году.
Прилетел, стал обзванивать семьи тех новосибирцев, с которыми горевал еще в Москве, — мы еще там обменялись телефонами. Никто не прилетел. Только второго или третьего января стали приезжать поездами. Бураны свирепствовали еще долго. И не припомню такой же буранной зимы.
Начал писать с интересом, кончаю — без. И еще бы мог кое-что вспомнить в том же роде, но пропало всякое желание.
И это — обычная жизнь. А те, кто воевал, был на фронте? Астафьев вот Виктор Петрович?.. (Сегодня готовим ему адрес к 70-летию). Нацарапал что-то в адресе.
И всех-то я старше, а все еще жив… Первая строка стихотворения, которого нет и не будет.
Или: никогда не жил на белом свете, на черном — всегда и все-таки не жалею, что жил.
Никогда не появляется столько замыслов, как в то время, когда тебя буквально стирают с лица земли другие, совершенно другие, совершенно нетворческие обязанности и обстоятельства.
Дела по журналу. По экологии. По дому. По выживанию на минимальном для меня материальном уровне.
Чем же это объяснить?
Наверное, так: ты очень и очень напряжен, а напряжение порождает доступные ему мысли и соображения, как говорится, без различия пола и возраста. Все соображения, а не только самые необходимые в данный момент и моменту соответствующие.
Твой выбор? А нет ничего труднее, как выбор самого себя: каким ты вот сейчас должен быть, то есть чему в самом себе отдать предпочтение? Сколько же у меня сейчас (1993 год) начато рассказов? «Без сюжета» — раз. «Сапропель» — два. «Выбор марша» — три, «Безмятежная редакция» — четыре. А сколько еще не имеет названий?
Статья «Московский Кремль» для журнала «Travеler» — журналом отложена. «Путешествие русского человека по Америке» принята и опять отложена (им же).
«Заметки из истории русской интеллигенции плюс перестройка» (французский журнал, не помню названия), «Экология и культура» — «НМ», 1994, № 11 — пойдет; рецензия на книгу эколога Дугласа Вайнера — «Новый мир» № 10; статья о Карамзине (отрывок — в «Труде») в отдельном сборнике «Венок Карамзину».
Пишутся:
статья «Мелиорация» для экоэнциклопедии, которую я же еще в «Экологии и мире» и затеял;
«Экология и психология сегодня» — не знаю, для кого. И еще и еще что-то… не помню. Надо полистать бумаги, в которых я тону, временами — тону отчаянно. А эти вот заметки? А рассказ-пьеса «ВХО(д)» — самое главное и самое трудное, наверное, не справлюсь, не успею.
Вот и все авторучки свои потерял — писать нечем.
Может, знак: не пиши! Ни к чему?!
Нельзя поддаваться собственным настроениям при жизни, после смерти — сам Бог не позволит.
Давным-давно пора бы поговорить о «НМ»: уже 1994 год. Откладываю. Должно быть, так: прошлое, то, что держит память, лучше и легче, чем сиюминутное, ложится на бумагу.
Кое о чем у меня уже написано выше, это я не всегда, но помню и не по забывчивости повторяюсь, а потому, что, если я что-то пишу, я не должен размышлять над тем, что уже написано: чего еще нет — нужно писать, как будто в первый раз, иначе (у меня) не получается. Легче потом выбрасывать лишнее, чем соображать во время работы: а вот об этом уже есть. Искать в тексте это «есть» — муторное дело!
В периоды «застоя» (Брежнев, Андропов, Черненко) были своеобразные попытки государства (постсталинского) искать союза с культурой — с наукой и с искусствами. Союз был искусственным, неискренним, но был — и результаты имел немалые. Может быть, даже в силу своей необычности, нестандартности. Такого рода союз не мог быть долговечным, он и иссякал, но его необычность и новизна, кажется, могли способствовать и некой новизне искусства.
Государство вкладывало в культуру средства — в науки гуманитарные поменьше, а в НТП-вские, военного значения, — очень много. Нынче, когда секреты рассекречиваются, диву даешься, какие были достигнуты тогда результаты и в фундаментальных исследованиях, и в прикладных, и в КБ. Если учесть, что в организации труда в порядке использования средств коэффициент полезного действия у нас всегда был очень низок, — удивление еще больше: это сколько же надо было средств, чтобы достигнуть?
И как бы то ни было, а срабатывал энтузиазм — он всегда будет, если достигается результат, не было апатии, даже и при искусственном взаимном доверии. Порядок взаимоотношений был довольно четкий.
Разумеется, не могло не возникнуть расхождений между людьми творчества — во МХАТе и на Таганке, между Глазуновым и Неизвестным, между Хренниковым и Шостаковичем, между Кочетовым и Твардовским. Но вот в чем дело — и разногласия эти тоже регулировались сверху уже в силу того, что и в «оппозиционерах» (поначалу даже в Солженицыне) было заложено бережное отношение к социализму — как бы ему-то, такому прекрасному и уже принявшему столько жертв, не повредить, не оскорбить его (и не вывести из себя).
Государству, которое плело заговоры по всему свету — и в Африке, и в Америке, и в Азии, — очень важно было выглядеть государством культурным, оно и выглядело, старалось, даже вопреки своим истинным интересам и намерениям. Показуха была сущностью этого государства, и она была на большой высоте, достигала некой искренности, подлинного энтузиазма, который возникал как в результате прямой государствепнной поддержки, так и в результате противостояния этому государству.