Заметки, не нуждающиеся в сюжете — страница 33 из 35

Новой русской истории не было без проблемы «интеллигенция и власть».

Интеллигент, по крайней мере в первом, разночинном поколении, был обязан быть не только оппозиционером, но хотя бы недолго — бунтовщиком. Вторые и третьи поколения уже могли стать элементарными специалистами — врачами, инженерами, учителями, юристами, но первое — ни за что!

Минуя партийную интеллигенцию (Цюрупа, Луначарский, Семашко), я наиболее отчетливо представляю себе проблему «Интеллигенция и власть нового времени» в трех беспартийных лицах: Горький, Сахаров и Солженицын. Может быть, еще и Пастернак.

Государство же и социализм представляли собою Сталин, Хрущев, Брежнев, Горбачев.

Во времена «застоя» интеллект, интеллигенция жили богатой духовной жизнью — тихой, невнятной, но духовностью в чистоте, едва ли не в идеальной чистоте, а искусство, те же Ю.П. Любимов и А.Т. Твардовский, этой «кухонной» духовности (и вольно, и невольно) старалось соответствовать. Они ничего не достигли превыше этой удивительной кухни, но кухня считала героями их, а не себя, и такое отношение было очень плодотворным.

Нынешние «круглые столы», «симпозиумы» и «дискуссии» — жалкое подражание столам кухонным: ведь гласное и свободное слово само по себе очень много теряет перед словом тайным, несвободным.

У меня нет тоски по кухне, разве что по свободному от коммерции самиздату. Кухня была, ее не стало, она явление временное уже по одному тому, что средой ее обитания был социализм, который тоже оказался временным, значит, иначе судьба кухни сложиться и не могла.

За нынешней гласностью скрывается ничуть не меньше, чем за «железным зановесом» застоя: под знаком гласности и свободы скрыть себя, себя выдумать даже легче, чем под знаком диссидентства.

Я никогда не забываю, что я — русский (и захотел бы — не забыл). Это прежде всего значит, что неурядицы, глупости, страдания России мне ближе, чем людям нерусским. Все, что говорится о величии России, я слушаю, но сам никогда в жизни не произносил, это значило бы — хвалить себя, говорить о своем собственном величии, а кто-кто, но я-то знаю, что его у меня нет.

Нельзя располагать народы по их значению от самого высокого до самого низкого, Родина — это мать, а разве можно говорить кому-то: моя мать гораздо лучше твоей! Матерей не выбирают, матерей любят — и только, ни с кем их не сравнивая.

Наверное, русские диссиденты того времени думали (ощущали) этот предмет примерно так же.

Вчера, 5.У.94, в 17–00 Черномырдин собирал совещание. Вопрос: подготовка к празднованию пятидесятилетия Дня Победы — 1995 год.

Белый дом. Дом правительства. Теперь он окружен высоким бетонным забором. (Недавно вместо забора появилась шикарная чугунная ограда). За забором ведутся какие-то строительные работы, все перерыто, видимо, всякого рода преградительные сооружения, ограничители проездов и проходов.

Внутри здания свежесть, недавно закончился ремонт, после разрушений октября 1993 года. (Я бывал здесь и раньше, могу сравнивать.)

Новые, очень дорогие люстры. Новая мебель. Новая отделка стен и потолков, лепнина. Свежо и ненадежно, спешно. Новый паркет плохого качества, между паркетинами зазоры, блеклая окраска. Масса служащих и охраны — посты, посты по всем коридорам. Раньше в этом доме было правительство (Совмин) и Верховный Совет РСФСР. Теперь — только Совмин. Ковровые коридоры, изящные фигурки подают чай-кофе. Строгие девушки, очень строгие. Их много, много.

Заседание: человек восемьдесят, средний возраст — семьдесят. Продолжительность — два с половиной часа.

Я сидел и записывал отдельные фразы выступающих.

«…создают славу. Я хочу сказать — создавайте славу своему народу! Хочу сказать: мы не должны пройти мимо всенародного подвига. А самое главное, я хочу сказать — от нас зависит престиж нашей страны. Наш человек героический и так далее. Всего не перечислишь, какой он».

«Можно ли иметь общество, у которого нет идеала? Задача правительства — дать народу идеал. Для этого надо использовать искусство».

«Надо сохранить правду, у нас по телевизору одни сникерсы, а мы, ветераны, просим по телевизору один час в один месяц, а нам не дают».

«Президент внимательно нас принял, а дальше что? Мне представляется, что наше правительство должно обратиться к старшему поколению, это очень важное человеческое дело».

«Мне кажется, все мы люди».

«О молодежи — это очень трудный вопрос».

«У меня два момента. Ради чего мы воспитываем поколения? Выйдем на улицы, чтобы все узнали: наша культура самая высокая в мире…»

Многие из этих людей воевали. Какие драмы пережили, какие трагедии, какое обнажение человеческой сущности, жизни и смерти! Сколько жертв, страданий?! Но им не надо говорить обо всем этом — слово для них становится средством собственного унижения.

Певцы, актеры, режиссеры, офицеры в отставке — их слово не для кремлевских заседаний. В землянках, под артобстрелом — другие же совсем это были люди. Человеку недоступны многие-многие метаморфозы от и до. От часа судьбы до часа объяснения судьбы на официальном заседании.

Н.Михалков (умнее других). Мы победили не потому, что ненавидели немцев, а потому, что любили Родину.

Никогда ни от одного крестьянина (колхозника) я не слышал слов о любви к родине (армия была крестьянской), там другое: исполнение долга, человек родился с долгом: пахать, сеять, родить детей, воевать, умирать на войне. Долг перед Родиной — это и есть любовь к ней.

Речь Черномырдина. «Вот ради какой России мы все нынче переносим. Для великой, могучей, культурной, справедливой!» Ну а где они — величие, могущество, культура, справедливость? Зачем так много эпитетов? Достаточно одного слова: благополучная (нормальная).

Такой России, черномырдинской, великой, сильной, культурной, справедливой, мы, как ушей своих, никогда не увидим. Величие было бы тем большим, чем меньше было бы глупостей и воровства. А получается: чем больше всего этого мы переживем, тем будем величественнее.

Франция тоже победила, а праздника Дня Победы у нее нет. И правительство не заботится о том, чтобы он был.

Нельзя привить любовь к стране, так же как нельзя привить любовь к той или иной женщине, к тому или иному мужчине. Праздник — это проявление веры, а если ее нет?..

Не заметить этого Дня — нельзя. Заметим. Но без пропаганды: «Любите! Кто вы такие, чтобы не любить?»

Оглядываюсь на свое прошлое. Нет, я никогда не подвергался чьему-то воспитанию. Мои родители не объясняли мне, что такое хорошо, что такое плохо.

Могу припомнить только один случай… Мне лет семь, и мы, мальчишки, играем в сыщиков-разбойников, наш двор по улице Бийской 131 (в Барнауле), с двором 129, где жили «мерсята» — дети обрусевшего немца-колбасника Мерса. Их двое было, колбасников-немцев, — Мерс и Шепель, — и странно, у них магазины были (очень небольшие) в центре города, визави по диагонали, на пересечении улицы Пушкинской и Соборного (Социалистического) проспекта. Так вот, мерсята смутили меня, и, будучи сыщиком, я им, разбойникам, кое-что сообщил о наших сыщицких планах. Я чувствовал неладное и рассказал об этом отцу. Он очень сурово объяснил мне, как это называется, и это объяснение было, кажется, единственным за всю мою жизнь нравственным назиданием. Больше я не помню ничего подобного. Наверное, в школе, в техникуме, в институте меня воспитывали, что-то мне внушали, но я ничего, совершенно ничего из внушаемого не помню. Я тоже воспитывал, проводил со студенческой группой политзанятия — на какие темы, о чем? Опять, хоть убей, не помню. Знаю только, что моя мать говорила: не надо никому и ничего объяснять, человек должен все знать сам, на то он и человек.

И, должно быть, у меня было это ощущение — «сам», была какая-то природность, и я никогда не делал чего-то потому, что это нельзя, но потому, что это мне не хотелось. В техникуме мои однокурсники страшно пили, на дверях общежития-флигеля у них было написано: «Колхоз „Алкоголь“». Это все были сельские ребята, «коммунары», из хороших с.х. коммун, но и они, должно быть, пережили раскулачивание, однако я, дружа с ними, за все время, пока учился, в рот спиртного не взял, не хотелось.

Когда мне было 12 лет, мы встречали Новый год в семье Алеши Конобеевского, моего одноклассника, сына адвоката, его мама угощала нас новогодним ужином, и мы пили фруктовую воду. Чокались, кричали «ура!». Я-то думал, что мы пили вино, и ничего хорошего я в вине не нашел (неприятная отрыжка).

В первый раз я пил настоящее вино (водку), когда окончил техникум. Приехал в село Таштын, районный зоотехник Окунев (хакас), который шел на повышение в область и которого я заменял, устроил прощальный вечер. Меня заставили пить. Водка мне очень не понравилась, и в институте я тоже ни разу не пил — чего хорошего? Позже я мог (и могу) принять, однако немного — я не пьянею, но отравляюсь, высокая температура два-три дня (два раза в моей жизни это было). Чтобы хоть что-то пили мои родители, я не помню.

Однажды я запросто выкурил папироску, но мне это тоже не понравилось, и больше я никогда и не пробовал курить.

Я женился в 25 лет, но раньше у меня ничего не было. Ругаться я могу, но только не вслух.

Я никогда ни у кого не занимал денег (а вот это — от матери).

Во всем этом нет ничего, кроме «хочется — не хочется, мое — не мое».

А что такое «мое»? Прежде всего это мое природное. Человек, развиваясь, может уходить от некоего потенциала, от качеств, заложенных в нем природой, но может и приближаться к ним всю свою жизнь, и это тоже будет его развитием. Ничего из этого я не ставлю себе в заслугу, хотя бы потому, что никаких усилий это от меня не потребовало, скучно мне от этакой благоправности тоже не было, представлялось чем-то естественным, о чем и думать не требуется. Моего как моего вообще во мне мало, окружающий мир мне всегда несравненно интереснее, чем я сам себе, а от родителей я унаследовал привычку сводить свои собственные потребности к минимуму. Не к абсолютному, нет, но к тому, который как-то соответствовал бы моему положению — студента, инженера, доцента, писателя и т. д. Я знаю, как должен быть обеспечен ну, скажем, доцент, однако ничуть не хуже знаю, что будет мешать мне быть доцентом, без чего я, доцент, смогу обойтись и что может быть лишним в моем существовании. Это даже и не нравственные правила, не убеждения, это собственное безотчетное ощущение самого себя в этом мире — и только. Может быть, это своего рода рационализм, не знаю, точное определение меня даже и не интересует. Это я сам — вот и все.