Он душит, как цветочный фимиам, —
За дверью пара крыльев заметалась.
Лежу на сердце, взглядом, как руками,
Подушку стиснув, на ее груди
Рассвет сорочку ночи разрывает,
Сырой, свинцовоглазый, он глядит
Сквозь шторы, и, пробравшись меж лугами,
В мой дом пловцом промокшим смерть вступает!
На пьесу, виденную дважды[526]
В узорной мгле опять я в этом зале.
Вот занавес взлетел, и год – долой,
Какой был год! Какой был выходной —
Сердца незамутненные не знали,
Что скучен хеппи-энд. Меня пленяли
Лицо твое, улыбки, взгляд живой,
Пока с подмостков шелестел прибой
Бездарной пьесы, слышимый едва ли.
Теперь сижу один, давясь зевками,
И кто-то храпом портит эпизод —
Тот самый, незадолго до финала
(на нем всплакнула ты, а я – не камень),
Где мистер Икс отстаивал развод
И Как-Ее-Там-Звать без чувств упала.
Городские сумерки[527]
Из дому прочь… Прочь!
В неизбежность ночи моей
От вина молодого хмелей,
Там блеск – карнавал во всей красе,
Сумрак густ, темны переулки все,
И с ними шепчется ночь.
Книгу гаснущих гармоний закрыл я
(В парке тени легли у ног).
Из-за скрипок и деревьев грустил я,
Без тьмы я изнемог…
И мимо меня он промчался вдруг,
С ним сотни огней и ветра крылья,
Ночь улиц и песни звук.
Я узнаю тебя по жадным шагам
И по бледным, блеклым твоим волосам.
И блаженно-бессвязно буду шептать,
Пока не дождусь тебя там…
Незабываемые лица в темноте
С твоим сольются,
Шаги чужие, будто сотни увертюр,
В твой шаг вольются,
И глаза твои, крепче вина пьяня,
Кротко взглянут на меня.
Там, где прелестницы обедают, где зыбки
Их голоса, шуршанье юбок, вздохи скрипки,
Манящий взгляд… Ах, там мы вместе поплывем,
Как звуки лета в летнем воздухе ночном.
Папа на исповеди[528]
Накрыла ночь роскошный Ватикан;
Вокруг взирая черно-белым взором,
Не отзываясь дрожью на орган,
Слонялся я по темным коридорам
И услыхал – за ширмой, где придел,
Какой-то слабый шепот, будто кто-то
Молился, я сквозь сумрак разглядел:
В каморке тесной – двое у киота.
Монах в рядне, объятый полусном,
Кренился вбок и силился смиренно
Постичь греха последний, серый лед,
Что, плавясь, жаждал стечь, коробя рот
У старичка, склонившего колена
С тоской и болью на лице святом…
Уличное шествие[529]
Смерть свивает саваном Луну, сгущает тени,
К городским громадам подбирается, спеша,
Ослепляет взоры, в закутках таится темных,
Шепчет по углам, что спит последняя душа.
Веселеют улицы в фонарном желтом свете,
Медленно, степенно расходясь во все концы.
Сотрясая стекла, сквозь сомлевший сонный город
Маршируют улицы, бледны, как мертвецы.
Пульс колотит в уши, и проснувшийся ребенок
Всхлипывает тоненько над бездной тишины,
Мать его в объятиях своих сжимает крепче —
Ей шаги в раскинувшемся мраке не слышны.
Улицы седые, в бороздах морщин и вмятин
Мертвых ног и ободов истлевших колесниц,
Юные, бездушные, под девственным цементом,
С белизною только что разрезанных страниц.
Подворотни мрачные, бесслезные проезды,
Грязные лохмотья и в заплатах башмаки —
В слякоть и сквозняк бредут усталые проулки,
Их проклятья хриплые жестоки и горьки.
Белые и розовые тропки в пышных розах,
Сладко улыбаются и пляшут на горе,
Улицы-мальчишки устремляются за ними,
К пышным розам, что одни продрогнут на заре.
Скоро они встретятся, встанут на носочки,
Поцелуи спрячутся в густой тени ветвей,
Улицы с проспектами, дорожки и аллеи —
Все должны последовать примеру фонарей.
Но следы прервались! Топот, суматоха!
Молоко рассвета плещется вокруг.
Меркнут фонари, и синекрылое молчанье
Падает, как ласточка на росистый луг.
Моя первая любовь[530]
Из сиянья ты ткала
Все дороги мне,
Чуть жива, но так светла
И тепла, как воздух чистый
Над водою золотистой
С жемчугом на дне.
«Поцелуй!» – в слезах просила,
Мне б тебя в ответ
Сжать в объятьях что есть силы,
Но не смог уразуметь я:
Старше ты на полбесcмертья
Наших юных лет.
На прощанье целовала
Долго, а потом
Унесла свое сиянье,
Словно музыка истаяв…
И тогда узрел цвета я —
Каждый полутон…
Тысяча и один корабль[531]
Лет этак в шестнадцать
В прохладе ночной
Я встретил Елену[532]
Под яркой луной,
Я слушал Елену
В безумном бреду:
«Хочешь, в край беззаботный
Тебя уведу?…»
Сулил ее голос:
«Там с тобой заживем,
Ты не будешь нуждаться
Ни в чем – ни в чем.
Я возьму лоскутки,
Чтобы шить обновы,
И солнце возьму
Мэриленда родного,
И погоду твою,
Твой бешеный шквал,
И книжку смешную,
Что ты в детстве искал,
И Смысл, что слева,
И Рифму – справа,
И сахар, и воду,
Тебе по нраву».
Мол, там будет оркестр —
Бинго! Банго!
И станцуем мы с ней
И фокстрот, и танго,
И раздастся в толпе
Одобрительный шум:
Как прелестна она!
Да как нов мой костюм!
Но главное было
Ее обещание,
Что никогда
Не померкнет сияние.
«Осень, зима ли —
Все будет нетленно,
Практически все!» —
Обещала Елена…
Где Елена? Жива ли?
Замуж вышла, быть может?
Может, сын у нее…
Не печаль меня гложет —
Мне бы только спросить:
Ты открыла ему
Край, обещанный
Мне одному?
Лампа в окне[533]
Помнишь, еще до того, как в замкé повернулся ключ,
Жизнь крупным планом была, не письмом досужим,
И я ненавидел нырять нагишом среди круч,
А ты обожала кое-что и похуже.
А письменный стол в отеле? Помнишь ли ты,
Там было три ящика? И как на всю округу
Мы благородно спорили до хрипоты,
Стремясь уступить этот третий ящик друг другу.
Плутал наш «рено» среди альпийских лугов,
Тропой у реки, неведомой картам Савойи,
И мы обвиняли друг друга, не выбирая слов,
А после смеялись, что желчные мы с тобою.
И пусть все кончилось плохо: календаря листки
Вслед за июнем явили декабрь скорый,
Я почему-то, оцепенев от тоски,
Помню лишь эти наши с тобой ссоры.
Апрельское письмо[534]
Снова апрель. Роликовые коньки медленно льются по улице.
Твой голос далекий в трубке.
Когда-то я прыгнул бы, словно клоун сквозь обруч, но…
«Значит, область инфекции увеличилась?… Ох… А что я хотела после всего – бывали потрясения и хуже. Ладно, теперь я хотя бы знаю, и это уже что-то». (Черта с два, но именно так ты сказала рентгенологу.)
А после чуть слышный шепот в другом телефоне:
«Есть ли какие-то изменения?»
«Очень мало, почти никаких».
«Понимаю».
Роликовые коньки льются по улице,
Черные машины поблескивают сквозь листву,
Твой голос издалека:
«Мы с дочкой собрались за город. Муж уехал сегодня… Нет, он ничего не знает».
«Хорошо».
Я так много вытребовал у своих эмоций – сто двадцать рассказов. Цена высокая, киплинговская, потому что там была капля, но не крови, не слез, не семени, а чего-то более личного, в каждом рассказе, это был мой избыток. Все ушло, и теперь я – как ты.
Когда-то фиал был полон – вот и бутылка, откуда он родом.
Погоди, еще капля на дне… Нет, это просто так падает свет.
Но твой голос в трубке. Если бы я не злоупотреблял словами, сказанное тобой имело бы какой-то смысл. Но сто двадцать рассказов…
Апрельский вечер расплывается повсюду лиловой кляксой, оставленной малышом, изрисовавшим целую коробку красок.
Размазня, илиИз президентов в почтальоны[535]Комедия в трех действиях[536]
Мужчина, не желающий к чему-то стремиться – заработать миллион долларов и, может, даже припарковать свою зубную щетку в Белом доме, – он хуже собаки, он просто размазня.