Николай Александрович АЛЕКСАНДРОВЗАМКНУТЫЙ КРУГРассказы
ЗУДОВСКИЕ ИСТОРИИ
1
Говорят, там, внизу лога, меж кочек и камышей, течет маленькая речка Оешка. А может, и правда, она еще жива и не заболотилась, как казалось издалека. В эти места теперь редко заходят люди, новая дорога пролегла наверху, за лесом, там слышится шум машин и скрип телег, а здесь царит раскаленная на солнце тишина.
Генка шагал вдоль дороги в закатанных до колен штанах, рубашку он давно снял и накинул на голову. Было жарко, казалось, зной комарино звенел в онемевшем от духоты воздухе. Хотелось пить.
Перед тем как покинуть узкую поляну, где паслась комолая корова Зорька, мать напоила его водой из четвертной бутылки, в которой зимой хранился самогон. Вода была теплой и противной от сохранившегося запаха. Генка теперь жалел, что не напился вдосталь. Но было хорошо уже то, что здесь, на солнцепеке, не было комара, только крохотные белые бабочки, будто высохшие лепестки полевой ромашки, изредка взлетали над пожухлой травой, но тут же исчезали, оцепенев на тонких цветочных стебельках.
Жажда поманила к болотной сырости. Под ногами пугающе заволновалась земля, хлюпнула вода и приятно обожгла холодом серые от дорожной пыли ступни. Дальше идти было опасно, Генка остановился, боязливо осмотрел кочки и рогатины высохшего кустарника. Но любопытство и желание напиться из ручья победило страх, и он сделал шаг, и еще шаг, теперь казалось, что земля пульсирует под ногами от каждого удара сердца.
Мохнатая кочка со сбитой набекрень растительностью, на которую собирался наступить Генка, вдруг зашипела, забулькала, разбрызгивая ядовитые слюни, и утянула свою голову в рыжую муть.
— Лешак! — завопил Генка и кинулся обратно.
На берегу он упал в траву и со страхом оглядел тихое и мертвое болото. Но теперь–то он уже точно знал, что оно не мертвое, как казалось, а живое, оно только прикрылось сонной тишиной, чтобы обмануть и погубить.
Испуг постепенно отступил, но идти дальше не хотелось, жара забрала последние силы, лежать было несравненно лучше. Генка оглядел голубое, без единого облачка небо, перевернулся на живот и увидел яму — черная вода была дном этого колодца. Он заглянул внутрь — пахнуло сыростью и прохладой, опустил руку, чтобы зачерпнуть воды, но что–то живое метнулось в сторону, взволновав гладь маленького подземного озера.
— Змея, — прошептал Генка, но не отпрянул, а пригляделся к темноте. Он даже обрадовался: значит, он не один на этой земле, где лило душным потоком солнце, а тишина наваливалась на плечи.
— У–у–у! — прогудел он в темную яму, цепенея от собственного глухого и незнакомого голоса.
Большая лягушка испуганно бултыхнулась и замерла у края черного зеркала. Генка просунул в колодец голову и протяжно, как ему казалось, по–волшебному, позвал:
— Лягу–ушка–а!
Он поймал ее и, раскачивая на ладони, подул в испуганные, круглые, как бусины, глаза.
— Боишься, глупая? Плыви, — он вдруг замер и напряженно осмотрел колодец. — Слышь, а может, ты сюда упала? А? Может тебя спасти надо?
Как поступить, Генка не знал: спасать ее или оставить — вдруг это ее дом? Раздумывая, он опустил пальцы в прохладную темную воду. Лягушка подплыла к руке и уткнулась в нее своим тупым носом.
— Дрессированная! — удивился Генка, но тут же понял, что она просит помощи. Обрадованный, он взял ее под пухлое брюшко и поднял наверх.
Два паренька стояли напротив, их появление было столь неожиданным, что Генка вздрогнул.
— Живой, — огорчился тот, что был повыше.
Генка промолчал, прижимая к груди спасенного лягушонка.
Второй, рыжий, оперся на большую гладкую палку, радостно заговорил:
— А мы думали, что ты дохлый. Смотрим, головы нет, одна жопа! Под Варламовой мужику рысь голову отъела, слыхал?
— Нет, рыси нет, у меня вот…
Лягушка почувствовала свободу и прыгнула на колени.
— А ну, покажь, — Рыжий ловко поймал ее и, подняв за одну лапку, стал разглядывать. — От них бородавки бывают, это вредная лягушка. Ее казнить надо, — он откинул палку и пошел к одинокой придорожной березе.
— Как казнить? — не понял Генка.
— Щас увидишь, — ответил Рыжий и обратился к своему товарищу: — Как будем? Как Гитлера или как Геббельса?
Про Гитлера Генка знал много. Он знал, что Гитлер враг, что он фашист, страшный фашист, который сжигает на кострах маленьких детей. Он видел его в кино: тощего, со злыми глазами, в рогатой каске, с огромным мечом в руке. Генка ненавидел его и боялся.
Высокий пацан похлопал себя по карманам и спросил:
— Спички есть?
— Нет, — Генке стало приятно, что его, как взрослого, спрашивают про спички, будто и вправду они могли быть у него. Знать бы заранее, он обязательно взял бы спички с собой, там, дома, на печной складке, лежит несколько коробков, зимою мать каждое утро берет оттуда спички и растапливает печь.
— Спичек нет! — крикнул Высокий. — Давай, как Геббельса!
Мальчики подошли к березе. Рыжий отыскал на стволе сухой сучок и начал насаживать на него лягушонка.
— Зачем вы? Ей же больно!
— Геббельсов на кол всегда садят.
Лягушка квакнула и удивленно выпучила глаза.
— Не надо!..
— Катись, — оттолкнул Генку Высокий.
— Не надо! — Генка вцепился в руку пацана. Но тот высвободился, повернул Генку и наладил ему пинка:
— Вали! Пока самого на кол не посадили!
Генка бежал по серой колее дороги, горячая рыхлая пыль обжигала пятки. Он бежал, задыхаясь теплым воздухом, а перед глазами мельтешили вытаращенные глаза–бусинки.
— А может, она жила там? — шептал Генка, сглатывая слезы. — А может, там дом лягушачий был, может, у нее там детки остались! Кто их теперь кормить будет?!
Голова закружилась, подступила тошнота, силы ушли в серую пыль и Генка прилег на обочину…
На окраине поселка Зудово, в глубоком грязном овраге, заваленном мусором, отходами и хламом, жил ручеек, который рождался под каменным забором мясокомбината. Если вдруг начинал дуть восточный ветер, то все Зудово сразу же вспоминало о существовании овражного стока — зловоние плотно накрывало весь поселок. Но восточный ветер был редко, и поэтому местные власти не очень спешили ссориться с директором мясокомбината. Только в дни неожиданно затяжных восточных ветров председатель поселкового Совета отправлял рассерженное письмо в адрес мясокомбината. Но пока почта переваривала заказное письмо, ветер успевал сменить направление, и отходчивое сердце «преда» уже не ждало ответного письма. Все заканчивалось мирными переговорами по телефону и обещаниями «исправить положение».
Овражный сток кто–то в шутку назвал речкой Мясихой, и скоро все жители поселка были уверены, что такая речка действительно существует, а некоторые даже пытались найти ее на географической карте.
На берегу ручья электрики установили опору с похожим на тарелку светильником. Впрочем, такими фонарями украсили все улицы поселка, отчего тут же родилась шутка, что, мол, Зудово офонарело. Но этот столб у переправы через ручей был единственным, и к нему забыли бросить электропровод. Скоро одинокий забытый столб стал излюбленным местом сбора пацанов. У мальчишек появилась увлекательная игра — кидать на меткость по светильнику. Камни летали с утра до вечера, и скоро куча щебня была раскидана ровным слоем вокруг столба. Кто только не пытал свою меткость, даже мужики, однажды собравшиеся на берегу Мясихи выпить литр «калымной» водки, ввязались в соревнование и проиграли.
Когда Генка перебрался по гнилым доскам через ручей, несколько пацанов лениво обстреливали плафон. Камни пролетали мимо и, не задев светильника, утопали в грязном ручье. Генка с минуту наблюдал, потом подобрал камень и что есть силы бросил вверх. Камень грохнул по измятой тарелке. Пацаны обиделись и обступили незваного гостя.
— По морде хочешь? У нас, может, соревнование!
— А это твой столб, что ли? — огрызнулся Генка и понял, что его собираются бить. — А у меня отец в милиции работает!
Мальчишки, подступившие к нему, остановились.
— А! Да он еще и ментовский! Они моего дядьку в тюрьму затырили!
Генку били и за дядьку, и за столб, и за то, что заняться больше нечем. Его били незлобливо, из–за жары, наверное, потом раскачали и бросили в Мясиху, отчего Генка совершенно озверел, вскочил и, утопая в вонючей жиже, побежал за обидчиками.
Домой Генка приплелся совершенно уставший, грязь подсохла и отваливалась ломкими кусками. Он разделся на улице, бросил штаны на крыльцо и только теперь вспомнил, что рубашка осталась у лягушиного подземного озера.
Кухонный пол, где он устроил баню, скоро походил на большую поселковую лужу. Отворилась дверь и на пороге появилась соседка тетя Стеша.
— Фу! Чаво ето случилось? — поморщилась она, глядя на Генку. — В дерьмо ступил али в сортир свалился?
— В Мясиху. Мать за хлебом отправила, а я в Мясиху упал.
— Ну, я и чую, что прет, как от дохлого. А залил–то все!
Тетя Стеша прошла в кухню, поправила косынку, которую сроду не снимала, и, налив в таз свежей воды, сказала:
— А ну, лягушка, давай пособлю, — и, не дожидаясь согласия, вцепилась в Генкины кудри.
— А лягушка сдохла, наверное, — вслух подумал Генка.
— От воды еще никто не сдыхал, — деловито заметила тетя Стеша и плюхнула его голову в таз.
— А она и не от воды! Ее, как Геббельса…
— Чаво? Слышь, а ты чаво синюшный? Подрался, что ли?
— Я, знаешь как… — Генка показал мыльный кулак. — Тетя Стеша, а Гитлеров сжигают, да?
— Ну ты чо льешь–то?! Чо льешь!
Генка отвернулся и уже больше ничего не спрашивал…
Кожа горела, будто ее скоблили, как пол в предпраздничный день. Вместо испорченных штанов на ногах развевались шаровары, которые мать купила ему в «уцененке» на вырост, а рубашку Генка решил не одевать — и так жарко.
В кожаной сумке, которая прилипла к горячей Генкиной спине, каталось несколько малосольных огурцов, там же прижался завернутый в полотенце хлеб, в уголок была приткнута бутылка с молоком, горлышко которой Генка заткнул плотной газетной пробкой.
Генка уже наверняка знал, что от матери попадет. «Тебя только за смертью посылать, — скажет она и обязательно потом добавит. — И в кого ты такой уродился, горе луковое?»
Но вот она, окраина, там, за угловым забором, столб, плафон и единственный мосток — прогнившие плахи. Он прокрался вдоль забора и затаился в больших лопухах. Вибирать не приходилось, и он, выломав штакетину, кинулся к мосткам.
— А–а–а!!! — истошно заорал он, размахивая палкой, изрыгая из груди то ли угрозу, то ли отчаяние.
Несколько мальчишек у столба перестали кидать камни, расступились, удивленно рассматривая орущего Генку. А Генка, задохнувшийся от собственного крика, промчался мимо, перескочил по чавкающим плахам через Мясиху и обернулся. У столба стояли пацаны, которых он никогда раньше не видел. Еще секунду он рассматривал их разинутые рты, потом бросил штакетину, поправил сумку и зашагал прочь.
Разбивая пятками плотную, как цементный порошок, пыль, он все вспоминал свой смелый рывок на переправе через ручей и улыбался. Неожиданно встал, как вкопанный: там, за поворотом, лохматая береза и лягушка на ней! Там глаза–бусины! Он кинулся в сторону, через верхние колки он мог обойти это проклятое место.
Сначала склон был пологим, затем, после крутого подъема, начался лес, где трава была высокой и зеленой — сюда не проникал солнечный жар. Генка задыхался, но все бежал, ему всюду казалась лягушка: то в траве, то вдруг две крапины на стволе дерева оживали и следили за ним, то ему казалось, что она скачет по пятам и сейчас прыгнет на ногу. Он бежал уже долго, а дороги все не было, склон и лес стали незнакомыми, в высоком папоротнике темнели шапки старых грибов.
Генка устал, он устал бежать, смотреть, бояться, он понял, что заблудился. Он заплакал громко, навзрыд. Сумка отяжелела и начала цепляться за кусты. Ему вдруг подумалось, что вот сейчас появится рысь и отъест ему голову.
— Ге–на! Ге–на! — услышал он голос матери и побежал на него.
Кусты и деревья суетились перед глазами, но вот знакомая поляна, Зорька с отяжелевшими боками и пухлым выменем, равнодушная, вечно жующая Зорька!
— Гена! Что случилось? Почему ты плачешь? Ты ушибся? Синяк?
Обрадованный, счастливый Генка кинулся к матери и обнял ее.
— А почему от тебя так пахнет?
— Я в Мясиху упал…
— Вот беда–то, и ты плачешь?
Генка не ответил, а только еще сильнее прижался к матери.
— Эх, горе мое луковое, ничего, успокойся, — мать задумчиво погладила его вихрастые волосы и, чтобы отвлечь от тяжелых дум, сказала:
— Скоро поедешь к бабушке в деревню. Хочешь к бабушке?
Генка мотнул головой.
— Сапоги отец обещал для охоты… Да! В деревню! На охоту! Я, бац–бац, охотником стану!
2
Бибиха шумно пенилась на частых порогах, бежала за поворот и скрывалась там, в непролазной чащобе тайги. Небольшая деревушка, кажется, прилегла на крутой берег, чтобы передохнуть, напиться студеной воды, да так и осталась лежать, пригревшись на солнышке, глядя на окружающую ее благодать подслеповатыми окнами домов. И прозвали люди эту деревеньку по имени быстрой речки — Бибихой, и зовут ее так вот уже триста лет.
Генка вскарабкался на пологий валун и прижался к нагретому граниту.
Чуть поодаль несколько баб полоскали, выжимали и складывали на торчащие из воды валуны туго скрученное белье. Лет десять назад они и стирали на этих гранитовых глыбах, но вот сбылась их мечта — в Бибиху привезли стиральные машины, и теперь каждую субботу деревня оживала непривычным для этих мест машинным жужжанием. К обеду дворы завешивались пестрым тряпьем, которое лениво покачивалось на теплом ветерке. Полоскать же продолжали на речке. Нагрузив тазы горкой белья, бабы спускались по крутому берегу и располагались у валунов. Здесь обсуждали новости, сплетничали, ругались и мирились. Бабье многоголосие сглатывала быстрая Бибиха и уносила в темную таежную непролазь. Здесь же бегали детишки, гоняли одуревших от страха мальков, купались, визжали и брызгались.
— Генка! Твой отец приехал!
Генка обернулся. На высоком берегу, у калитки во двор деда Титова, стоял отец в светлой соломенной шляпе и с рюкзаком в руке. Бабы на миг перестали полоскать, тоже обернулись на берег.
— Стройный мужчина, — сказала высокая женщина с крупными икрами, юбка ее была задрана, наполовину оголяя круглые розовые бедра. Она бросила выжитую тряпку в таз. — Ох, бабоньки, и полюбила бы я его!
— Тебе что, наших мужиков мало?
— Да что ваши? Матершинники, а этот культурный.
— Тихо ты, мальчонка его тут.
— Вот этот? Ой ты, худоба. Ну, я бы такого рожать не стала, я бы такого высмолила!..
Генке стало обидно и за себя, и за отца, он соскочил с валуна и помчался к дому.
— Папа! Папа! На тебе бабы жениться хотят! — взволнованный, пожаловался Генка.
Дед Титов хохотнул, почесал худую грудь, довольный, сказал:
— Это они могут, это у них зараз.
— Как отдыхается, сынок?
— Хорошо. А ты мне сапоги купил?
— Сапоги? Ах да, сапоги. Денег пока нет.
Генка помрачнел, он–то уж знал наверняка, что денег не будет.
Баба Ева сидела во дворе и чистила лук. Она всегда что–нибудь чистила, варила, солила или сахарила, все эти дела она называла одним словом — заготовки. Дед Титов сделал для нее табурет, низенький и широкий, с дополнительными распорками для прочности. Баба Ева очень любила этот табурет. Когда она садилась на него, он исчезал под ней, и становилось непонятно, на чем держится сидящая бабушка.
Крупная, малоподвижная, седая женщина, она никогда не ругалась с соседками, да и с дедом бы не ругалась, если бы тот не «задурил». А «задурил» дед ровно год назад после празднования Дня Победы — перестал отдавать пенсию. Первые месяцы баба Ева смеялась над ним, потом насупилась и перестала разговаривать. Так продолжалось еще несколько месяцев, и, видимо, ничего бы не изменилось, если бы недавно Генка не нашел рисунки, по которым стало ясно, что дед Титов собирается установить себе памятник. Посмотрев листки, баба Ева позвала деда Титова и дала «генеральное сражение». Дед Титов отмолчался, но денег так и не дал. И в тот же день перед ним на обеденном столе была поставлена пустая тарелка. Генка, который аппетитно хлебал жирные щи, поперхнулся и есть дальше не смог. Дед Титов посидел перед пустой тарелкой, прокашлялся и достал из нагрудного кармана десять рублей. Довольная победой, баба Ева поспешила налить ему глубокую чашку с увесистым говяжьим куском.
Но торжествовать победу было рано, на ужин дед Титов не явился. Не было его и утром, и в обед следующего дня, не пришел ночевать дед Титов, устроившись в крайнем от дома сарае, где приспособился варить себе жидкие супчики. Баба Ева плакала, перебирала крупную смородину и в тот же день потребовала у деда развод.
Постепенно страсти утихли, в титовской семье наступило затишье. Старые супруги изредка переговаривались, дед в самом крайнем случае давал десятку и вновь удалялся в свой маленький сарай на задворках.
Так уж случилось, что, отвоевав верой и правдой все четыре года Великой Отечественной, дед вернулся домой без ранений, контузий и наград. Вот такая военная судьба: ходил в атаки, мерз в окопах, дошел до Белграда, а наград не получил. В День Победы собирались деревенские ветераны около правления, в отпревших и полинялых гимнастерках с яркими орденами и медалями на груди, рассказывали школьникам о войне, хвастались, смеялись, а пуще всего красовались блеском наград. Юбилейная медаль деда Титова поблескивала, как укор его военной судьбе. Он тоже пытался рассказывать школьникам о днях войны, но те, глядя на одинокую награду на его впалой груди, слушали невнимательно. Обиделся дед. Обиделся так, что покой потерял, и извелся бы, да вдруг пришла ему мысль увековечить себя в памятнике. Он и глыбу гранитную подобрал, и эскизы подготовил, осталось скульптора найти, но денег не хватало. И дед начал копить с пенсии.
— Здравствуйте, мама, — поздоровался отец, перевернул пустое ведро и присел напротив бабы Евы. — Как Генка, не балует?
— Генка–то не балует. А ты ему сапоги обещал? А охоту? Обещал?! — услышал Генка строгий голос бабы Евы и спрятался за углом дома.
— Понимаете, мама, забыл я, закрутился, ремонт, в следующий раз, как сюда поеду, обязательно куплю.
Генка не расслышал, что ответила баба Ева на слова отца, но скоро ее голос зазвучал громко и отчетливо:
— Памятник! Впроголодь живет и нас мучает! Ты хоть с ним поговори, как мужчина с мужчиной. Титов тоже обещал мальчонке сапоги, а теперь хвостом виляет, все боится, что на памятник не хватит, совсем с ума спятил, прости меня, Господи!
Генка увидел, как со двора выскочил дед, за ним появился отец. Дед проковылял за угол дома и скрылся в узком деревенском проулке, а отец остановился у палисадника и закурил. От реки по крутому берегу поднимались бабы с бельем в круглых тазах.
— Здрасти. Доброго здоровья, — поздоровались женщины с отцом.
— Здравствуйте, — ответил он и вынул изо рта сигаретку.
— Здрасти–пожалуйста, — улыбнулась женщина, которая еще недавно восхищалась Генкиным отцом. — На рыбалку или так, погостить?
Отошедшие бабы громко рассмеялись:
— Вы осторожней, она у нас девка шустрая!
Женщина, не смущаясь, стояла напротив отца и улыбалась. Обеспокоенный Генка подбежал к отцу и встал рядом.
— Ваш? — спросила она, пытаясь погладить Генкину голову. — Да не съем я твоего папку, не съем, — она повернулась и быстро пошла прочь, только подол юбки заплескался от скорого шага.
Отец внимательно посмотрел вслед уходящей женщине, щелкнул Генку по лбу и выкинул сигарету. Генка обиделся и покраснел.
Баба Ева часто пела печальные, непривычные для деревни песни. «Лишь только вечер затеплится синью…» — теплым голосом вела она, склоняясь над каким–нибудь рукоделием. Генка любил ее слушать, он сидел рядом и боялся, что вот–вот голос сорвется, ей не хватит дыхания, и песня замрет, но голосу бабе Еве всегда хватало, и успокоенный Генка ждал следующей песни.
Появился дед с ведром свежевыкопанной картошки.
— Что долго–то? — недовольная, спросила баба Ева.
Дед молча поставил ведро и, вынув из кармана деньги, положил на стол.
— И это все? А на сапоги?
— На неделе схожу в магазин.
— Не надо идти, ты денег дай!
— На неделе схожу, сказал.
Дед развернулся и заспешил в огород.
— Ах, сатана! Опять обманул! Пошли!
— Куда? — удивился Генка.
— На охоту!
— Как? Без сапог?
— Без сапог!
— С тобой?
— Со мной, внучек, со мной! — баба Ева сняла передник, швырнула его на кухонный табурет и, тяжело ступая, неуклюже пошла в дом переодеваться.
— Баба, а как же салат? Котлеты?
— Котлеты с собой возьмем.
— Папа что, есть не будет?
— Папа? Папа — гусь еще тот, сам приготовит, не маленький!
Генка ринулся в дом и вытащил из плотной темноты плательного шкафа тяжелое ружье.
Через пять минут сборы были закончены: баба Ева в плаще и тапочках, в теплой шали на плечах и с хозяйственной сумкой, в которой скрылись котлеты и пирог, вышла во двор, где ее уже ждал Генка с дедовым ружьем на плече.
— Патроны взял? — деловито спросила баба Ева и надела на седую голову белую кепку с надписью «Ну, погоди!», оглядела двор и скомандовала:
— Вперед!
Они вышли со двора и направились в сторону леса.
— Куда это вы? — неуверенно спросил отец, повстречавшийся по дороге.
— На охоту! — гордо ответила баба Ева.
Дойдя до крайней избы, баба Ева подала Генке сумку и сказала:
— Ты сходи, но не надолго. Тут с краю поохотишься — и домой. Я‑то не дойду, какая охота с моими ногами. Я к соседке зайду, поболтаю.
Генка понимающе мотнул головой, принял сумку с едой.
— Гена, а может, ружье–то оставишь?
— А как же охотиться? — оторопел Генка.
— Конечно, конечно, — смутилась баба Ева.
— Баба, да ты не беспокойся, я умею стрелять! Честное слово!
— Ну, с Богом, ступай.
Не теряя более ни минуты, Генка заспешил в лес.
Высокие сосны, неодобрительно покачиваясь, следили за ним. Генка насторожился, заспешил обратно и выбежал на берег реки, уже больше не помышляя о таежных дебрях. Он дошел до широкого разводья, которое примыкало к небольшой лесной поляне, и решил охотиться здесь. Очистив от шишек и сучьев место под сосной, он лег, приспособил ружье на упор, зарядил его и несколько раз прицелился по сучьям засохшей березы.
Он напряженно лежал в ожидании какой–нибудь дичи, время текло, дичь не появлялась, и Генка не заметил, как уснул. И приснилось ему, будто стоит в палисаднике дома Титова гранитный постамент. Толпа сельчан собралась на улице. Причесанный дед Титов прощается с бабой Евой, медленно поднимается по деревянной лестнице на плошадку гранитной глыбы, и вдруг его фигура каменеет. Баба Ева уносит лестницу, а многоликая толпа украшает пьедестал круглыми венками и букетами цветов.
Небрежно брошенное ружье валялось во мху. Генка вынул из ствола патрон и заглянул в дуло, оно не просматривалось, грязь плотно залепила его. Расстроенный, он отломил сухую ветку и начал пробивать засорившийся ствол. Сначала дело шло туго, но когда из дула вывалился первый, затем второй и третий комок плотно скрученных десятирублевок, ветка легко вытолкнула оставшиеся деньги. Генка с минуту рассматривал смятые комки денег, затем оглядел округу, как бы призывая обступившие его сосны в свидетели, что он не делал ничего дурного, и вдруг понял: «Памятник! Это деньги на памятник!»
Он торопливо скрутил деньги, засунул их в ствол, проталкивая вглубь сухой веточкой, собрал разбросанные вещи, зашагал домой.
Еще издали, на подходе к дому, он увидел деда Титова, тот сгорбленный сидел на низенькой скамеечке у ворот и близоруко глядел вдаль.
— Деда! — закричал Генка и кинулся к дому бегом. — Деда!
— Живой, — всхлипнул дед Титов и, прижав к себе, гладил Генкину голову. — Не стрельнул… Не то порвало бы ружьишко–то… Господь милостив. Зачем мне все без внучка–то…
— Дед, — зашептал Генка, — я деньги обратно положил, на памятник…
3
Мелкая туманная сырость сменилась косым снежным дождем, крупные хлопья, как по горке, скатывались вниз, расчерчивая все видимое пространство белыми нитями снежной паутины. Сочные, распухшие в сыром воздухе махровые снежинки исчезали, едва касаясь грязи. Что–то сказочное было в этом веселом калейдоскопе снежинок, будто тысячи развеселившихся лилипутиков скользили вниз на своих волшебных санках–снежинках.
Закопавшись в душистом сене, Генка смотрел на обледенелые ветви яблонек, и ему было жаль их за беззащитную оголенность и хрупкость. Не поворачивая головы к лежащему рядом другу, сказал:
— Слышь, Лех?
— Чо?
— А деревья зимой умирают или как медведи?
Лешка, было задремавший, напряженно засопел:
— Не знаю, умирают, наверное.
Наступило долгое молчание. За день они вдосталь набегались и сейчас спрятались на сеновале, чтобы отдохнуть, отогреться, лишь головы торчали из вороха сухой травы.
Генка высунул руку в окно — пролетающие мимо снежинки не хотели садиться в ладонь и только самые сытые, крупные, зазевавшиеся опускались на теплые пальцы.
— Слышь, Лех?
— Чо? — лениво отозвался тот.
— А на что снег походит?
— Не знаю. На сахар, наверное?
— И на мороженое, да?
— На мороженое? — Лешка приподнял голову и посмотрел на друга.
— Ну на то, что около ОРСа продавали, по десять копеек.
— А, — сглотнул слюну Лешка, — и еще на апельсины.
— На апельсины? Да они желтые, а снег белый!
— Зато вкусные.
— Вкусные, — согласился Генка, вспомнив апельсин, которым угостила его соседка тетя Стеша. Крупный, яркий плод он очистил, складывая желтую мясистую кожицу в карман. Руки долго потом хранили приятный запах, а когда утомленное терпение сдалось, он спрятался за сараем и медленно съел обмякшие полоски апельсиновой кожуры.
Генке показалось, что сырая прохлада улицы запахла апельсином.
Лешка вздохнул, рассмотрел указательный палец, как бы примеряясь к нему, и начал кусать ноготь.
Да, Лешка Лаптев, второгодник четвертого «а» класса, кусал ногти, имел всегда сопливый нос и мокрый рот, нещадно матерился, дрался, на уроках шевелил большими, в синих прожилках ушами. Одноклассники смеялись, учительница злилась и поднимала виновника с места. Лешка вставал и заворачивал свои косые глаза так, что зрачки прятались, а веки нервно смежались на мутно–розовых бельмах.
— Вон из класса! — не сдерживалась учительница.
— За что? — канючил Лешка и спешил удалиться.
Почему опрятный и во всем аккуратный ученик второго «в» класса Гена Ракитин сдружился с Лешкой по прозвищу «матюгальник», никто не знал, но все пацаны к их дружбе относились уважительно.
Не переставая грызть ноготь, Лешка спросил:
— А правда, что Манька помрет?
Генка задумался, глядя в белую пелену снега.
— Не знаю, говорят, что помрет.
Генкину сестру звали Магдалиной, но упрямая улица поселка не восприняла чуждого имени и нарекла ее Машей. Одна только тетя Стеша звала ее настоящим именем, но и то с особым выговором. Она звала ее Мандалиной, делая ударение на втором слоге, после чего оглушительно хохотала. Так же звал ее Лешка, но когда Магдалина заболела, неожиданно назвал ее Манькой.
Магдалина долго лежала в больнице в большом областном центре, но вот на прошлой неделе ее привезли домой, и наступила настороженная, пугающая тишина. В комнатах ходили, сидели, шептались незнакомые люди, в печи чуть тлел огонек.
К обеду тетя Стеша приносила холодные щи, Генка отхлебывал несколько ложек и убегал на улицу, где его ждал Лешка, у которого всегда были припасены куски хлеба и колбасы. Откуда у Лешки такая вкуснятина, Генка не знал, но если верить Лешкиным словам, то на мясокомбинате, где работало полпоселка, колбасы было «прорва». Но в Зудове ее отродясь не продавали, а увозили специальным поездом в Москву. Генка очень гордился, что москвичи едят зудовскую колбасу, и никак не мог понять, за что взрослые ругают какого–то «преда», поселковый Совет и порядки.
Генка попытался вылезти из–под кучи сена.
— Тише ты! — ругнулся Лешка, защищаясь рукой от поднявшейся сенной трухи и пыли.
— Слышь, Лех?
— Чо?
— Ты мне друг?
— Ну?
— Откуда у тебя колбаса?
— А, — неопределенно ответил Лешка, вдруг сморщился, содрогнувшись всем телом, чихнул и от полученного удовольствия выматерился. Затем отвернул голову, сплюнул сквозь редкие зубы и, будто говоря с кем–то третьим, спросил:
— Хошь, со мной пойдем, колбасу брать будем?
Генка придвинулся к другу.
— Правда возьмешь?
— Ну.
— Когда?
— И сегодня можно.
— Да ну! — с трудом сдерживая восторг, прошептал Генка.
За сараем хлопнула калитка. Мальчишки притихли и осторожно выглянули в окно. В огороде появилась тетя Стеша.
— Ге–на! — позвала она, озираясь по сторонам.
— Чо, теть Стеша? — отозвался Генка, выглядывая из окна сеновала над ее головой.
От неожиданности женщина вздрогнула, невнятно ругнула чью–то мать, но спешно перекрестила рот, задрала голову вверх:
— А, вот ты где! Давай сюда, мать кличет! И этот с тобой? У, черт бесстыжий! А ну, ходи отсюда, ворюга матершинная!
Лешка выпрыгнул из окна в лужу жидкой грязи, обрызгал тетку.
— Ах, ты! — замахнулась на него тетя Стеша, но Лешка и не думал убегать, степенно зашагал прочь. — Во паскуда косоглазая!
У калитки она вдруг остановилась, оглядела Генку и смахнула прилипшие к его шапке соломинки.
— Ты уж к Менечке поласковее будь, — она поглядела куда–то вдаль и вздохнула: — Помоги ей, Господи.
Генка снял пальто и шапку, все бросил на вешалку и вошел в комнату. Пахло лекарством. Магдалина сидела на кровати, опираясь спиной на подушки. Она натянула одеяло на худые плечи и пыталась улыбнуться вошедшему брату.
— Здравствуй, Гена, — тихим голосом сказала она.
— Здрасти, — ответил Генка, настороженно озираясь. Ему трудно было подойти к этой совершенно не похожей на Магдалину девочке. Лицо ее опухло, и глаза, как две росинки, поблескивали в глубоких щелках синих наплывов.
Генка ощутил руку отца, тот обнял его за плечи и подвел к постели больной.
— Отвык, оробел, — отец слегка встряхнул безвольное Генкино тело и напряженно засмеялся. — Ну, что ты, Гена, подойти к сестре.
Генка неуверенно сел на краешек кровати и, не решаясь поднять глаза, начал отрывать засохшую мозоль на грязной ладошке.
— Ген, ты не трогал наш секретик? — спросила Магдалина и коснулась его руки.
Тот отрицательно помотал головой. Секретик он действительно не трогал.
Год назад, наслушавшись всяких небылиц, они выбрали по красивому фантику и закопали около дома. Каждый загадал желание, которое должно было обязательно сбыться. Но вот минуло больше года. Генка совершенно забыл о своем секретике с заложенным в него желанием, и сейчас Магдалина напомнила только им известную тайну.
— А что ты загадал тогда? — спросила Магдалина и по ее щеке сбежала юркая слезинка.
— Пилотку. Солдатскую, как у дяди Саши.
— А я, знаешь, что загадала?
Генка отрицательно мотнул головой, он немного освоился и начал привыкать к обезображенному лицу сестры.
— Я загадала, чтобы перестали пить Лешкины родители. Помнишь, как они дрались?
— Они вчера опять нажрались, как свиньи, — оживился Генка.
— Так Лешка сказал?
— Ага. Он еще сказал…
— А я скоро умру.
— Господи! Доченька! Да что ты говоришь!
— Нет! — Магдалина затрясла головой. — Нет! Геночка, ты передай: пусть Лешка не ругается больше, пусть перестанет, ладно? И ты учись хорошо…
Генку вытолкали за дверь, а в комнату быстрым шагом вошел врач с какими–то приборами и трубками в руках.
— Господи, Господи, — забормотал кто–то на кухне и надсадно вздохнул.
Генка остался один, никому не нужный, никем не замечаемый, лишний. Оттолкнув его к вешалке, пробежал врач, за ним выскочила тетя Стеша. Генка схватил ее за рукав и, вглядываясь в ее взволнованные глаза, спросил:
— Теть Стеша, а Магда оживеет?
— Господи, да что же это такое!.. — испугалась тетка.
— Тетенька Стешенька, она не умрет, не умрет?! — готовый разрыдаться, прошептал Генка. — Вы скажите! А умирают — это как? Насовсем?
— Да нет, что ты, сердешный, иди побегай, Лешка, поди, заждался.
Поздно вечером Лешка ждал на условленном месте. Они молча, по–деловому пожали друг другу руки.
— Отпустили? — спросил Лешка и сплюнул сквозь зубы под ноги.
— Ага, сам ушел.
— Ну, чо там, Манька как?
— Говорит, помрет скоро. Просила, чтоб ты матюкаться перестал. И то правда, лаешься, как собака на ветру.
— Придумал тоже… Врешь, поди?
— Правду говорю. Так и сказала, передай, мол, Лешке — пусть перестанет матюкаться.
— Врешь, — задумчиво повторил Лешка и, ничего более не сказав, шагнул в темноту улицы.
Поселок еще не спал, в каждом доме огни, на конце улицы догуливала свадьба — пьяные голоса были слышны издалека, а в окнах мельтешили танцующие люди. Поселок жил круглосуточно: тяжелые составы и пассажирские поезда один за другим проносились по железнодорожным путям, разрезавшим поселок надвое.
Мальчишки выбрались на окраину поселка, прокрались к бетонной стене мясокомбината и притаились в редких кустах акации. Генка замер около друга, испуганно озираясь кругом.
— Лех, а чо дальше?
— Тихо ты, спугнешь.
— Кого?
— Увидишь.
— Ты объясни толком? — взмолился Генка, которому не столько хотелось знать, что будет дальше, сколько слышать живой лешкин голос.
— Смена уже кончилась, сейчас полезут.
Генка ничего не понял, совсем оробел и притих. Но скоро вскинул голову оттого, что почувствовал, как напрягся его друг, и увидел над высоким забором чью–то голову.
— Кто это?
— Стешкин Игнат.
— Дядька Игнат, что ли? — обрадовался Генка.
— Тише ты! Мать твою!.. Молчи.
Голова над забором исчезла, но появился мешок, который с трудом перевалился и упал в темноту. Через минуту Лешка встрепенулся.
— Через проходную пошел!
— Кто?
— Игнат. Быстрей!
Генка кинулся за другом и, подражая ему, начал ползать на коленях, энергично перебирая руками и ногами в поисках мешка. От жуткого волнения он в какой–то миг позабыл, зачем ползает по сырой земле, но вдруг наткнулся на теплый, с тугими боками, брезентовый мешок.
— Леха! — пробулькало передавленное волнением горло, и он уже торопливо вытягивал тяжелую ношу из темноты.
Лешка, как ястреб, накинулся на добычу и, схватившись за скользкие углы мешка, они помчались что есть духу прочь. Страх гнал их все дальше и дальше от ярких огней мясокомбината.
— Все! — прохрипел Лешка. — Хватит.
Они зашагали, прерывисто дыша, настороженно прислушиваясь к ночи, но все было спокойно.
— Какой мешок тяжелый, — пожаловался Генка.
— Ну, ты мастак! С тобой дело пойдет.
— Я испугался сильно, — довольный похвалой сознался Генка.
— Это ничего, привыкнешь.
— А он что, воровал?
— Ага, а мы у него.
— Здорово! А как же он теперь?
— Видал я его…
— А если узнает про нас?
— Тебе не знаю, а мне тогда костей не собрать, убьет.
Генка насторожился, прислушиваясь к тишине.
— Он, наверное, мешок ищет?
— Пускай себе ищет.
На следующий день, когда Генка возвращался из школы, он еще издали увидел открытые настежь ворота и красную крышку гроба, прислоненную к стене дома. На крыльце сидел Лешка и грыз ногти, у его ног стоял мешок с колбасой.
— Привет.
— Здорово, — ответил Лешка и пнул по мешку, — забирай.
— А это что? — Генка подошел к гробовой крышке, почему–то глупо не желая верить в случившееся.
— Чо–чо! Манька померла. Ты только в школу ушел — и померла.
— А мать что?
— Мать? У гроба сидит, слезы не проронила. Бабы ругаются, говорят, непорядок, мол, свое дитя не жалеет.
Лешка выругался и в сердцах сплюнул.
— И правда, как–то не так! Мать, а не ревет! Тетка Агапа, когда ее мужик утонул, голосила — вся улица ее жалела. На дорогу, помнишь, выскочила и головой об землю. Страсть как убивалась.
— А это ты зачем приволок? — Генка указал на мешок.
— На поминки. Я ведь на Маньке жениться хотел.
Мальчишки подхватили мешок и занесли в дом. Входная дверь была чуть приоткрыта, печь не топлена, пол затоптан множеством ног. Они подсунули мешок под старые пальто, что висели в углу коридора, и, не раздевшись, прошли в комнату.
Большой гроб стоял посредине. Магдалина лежала в нем, вся покрытая белой простыней, под которой угадывались сложенные на груди руки. На белом восковом лице, казалось, застыла улыбка. Генка стоял на пороге, сраженный необычным убранством комнаты. Он со страхом и потаенной надеждой ждал — вот еще секунда, и глаза покойницы откроются, она засмеется и сядет в гробу. Но лицо Магдалины не менялось. Вокруг стояли люди, когда Генка вошел, они расступились перед ним. Только мать сидела на высоком стуле у самого изголовья, бесчувственно глядя на гроб. Ее лицо, как показалось Генке, было желтым, злым. Люди входили и выходили из комнаты, тихо переговаривались, но мать ни разу не повернула голову в их сторону, сидела неподвижно, отрешенная, чужая.
Дернув за рукав, тетя Стеша шепнула Генке на ухо:
— Поди, поешь.
Вместе с Лешкой они вошли в кухню, где им налили по чашке щей. Лешка достал из–за пазухи полкруга колбасы и, разломив, поделился с Генкой. Начали есть.
— А это откуда?! — взвизгнула тетя Стеша, но, спохватившись и быстро перекрестив рот, отвернулась к рукомойнику.
Хоронили в воскресенье.
На старом грузовике с открытыми бортами стоял гроб, около него сидела мать со старушками. Весь кузов был застелен еловыми ветками. Машина тронулась, бабки протяжно заголосили и начали кидать под ноги идущим ветки. Генка хотел поднять, но его окликнул отец.
На улицу выходили люди, наспех накинув пальто и полушубки. Старики крестились и снимали шапки. Генке казалось неудобным вот так идти на виду у всех и потому он старался спрятаться за отцовское широкое пальто.
Природа ожила, теплый воздух вытеснил холод осенних дней и свободно гулял по поселку. Таял первый снег.
Кладбище встретило гулкой березовой тишиной. Кресты черными скелетами торчали над белыми могилами. Яма была уже готова. Свежую красную глину вокруг могилки растоптали большими сапогами, и глубокая яма походила на обезображенную пасть чудовища.
Гроб поставили на невесть откуда взявшиеся табуретки. У Генки все перемешалось в голове и вдруг нестерпимо захотелось убежать, но стоящая рядом тетя Стеша шепнула на ухо:
— Поди, простись с сестрой.
Как прощаются, Генка не знал и остановился у гроба, глядя на Магдалину, робко переступил с ноги на ногу, но его опять подтолкнули и теткин голос сказал:
— Целуй в лоб.
— Зачем? — растерянно прошептал Генка, но решительно нагнулся и не поцеловал, а только ощутил холодный, как резиновый мячик, лоб сестры. А мать все так же отчужденно смотрела в гроб.
«Что же она?» — забеспокоился Генка, но его отвели в сторону, к старым крестам, и громкий стук молотка вдруг далеким эхом согнал с прозрачных берез стаи пугливых птиц.
С кладбища шли молча. Нестройная вереница, растаптывая обмягшую снежную землю, медленно уходила вглубь поселка.
Все, кто был на кладбище, и еще многие, кого Генка ни разу не видел, собрались большой толпой и заполнили весь дом и двор.
В комнате, где несколько часов назад стоял гроб, были поставлены столы с едой и водкой. Начались поминки. Места за столами всем не хватило, и потому люди спешно выпивали, закусывали и выходили покурить во двор, а их места занимали вновь прибывшие. Тетя Стеша и еще несколько баб управлялись на кухне, быстро подавали все новые и новые закуски. В углу около мешка с колбасой выстроилась неровным рядом дюжина пустых бутылок. Народ оживился, разговоры теперь слышались со всех сторон. Дядька Игнат с озабоченным лицом уже в какой раз уселся за стол, и не успел взяться за бутылку, как над ним нависла тяжелая фигура тети Стеши. Генка не слышал ее слов, но по обиженному лицу Игната понял, что ему крепко досталось.
В детской комнате царил хаос и пахло пылью. Генка никак не хотел поверить, что Магды больше не будет, что детская комната принадлежит ему одному и теперь не с кем ссориться из–за карандаша. Красный карандаш был, пожалуй, единственной причиной их раздоров. Не успевал его взять один, как этот же карандаш срочно требовался другому. И дело зачастую кончалось слезами. Генка нашел злополучный карандаш в треснутом деревянном стаканчике и, повертев в руках, решил обязательно отнести к Магдалине на кладбище. Еще покопавшись в вещах, он нашел не развязанный капроновый бантик и гребешок с двумя отломанными зубчиками, сунул все в карман и вышел в коридор.
С трудом подняв мешок с колбасой, Генка поволок его в большую комнату и поставил на свободный стул около матери.
— Мам, — гордо позвал он, быстро развязывая мешок, — мам, это на поминки, — и Генка выложил на стол первый, затем второй, третий круг колбасы. Люди притихли, с беспокойством отводя глаза и делая вид, что ничего не замечают.
— Что это? — еще не пробудившись от многодневного оцепенения, спросила мать.
— Колбаса. Это мы на поминки, для Магды. Посмотри, ее здесь много. Копченая.
Генка широко открыл мешок. Мать взяла круг колбасы и уставилась на него широко открытыми глазами, ее губы вдруг поползли в сторону. Она сильно сжала колбасный кругляш, отчего тот судорожно затрясся у нее в руке, и гортанно всхлипнула. Генка испуганно отшатнулся.
— Вор! — мать высоко над головой подняла лоснящийся жиром кусок колбасы.
Генка в страхе прикрыл голову руками и кинулся вон.
— Во–ор! — мать с силой швырнула колбасу. Стекла двойных рам брызнули мелкими искрами, но жесткая упругая колбасина повисла на поперечной раме, как бы издеваясь и дразня. Из груди матери вырвался страшный стон. — Вор, — повторила измученная женщина, но вдруг припала к стене, и дом услышал жалобные рыдания.
Обезумевший от страха и обиды, Генка бежал без пальто и шапки по пустынным улицам поселковой окраины.
— Умру! Умру! — шептал он. — Как Магда! И пусть! И умру!
Он появился на кладбище, когда уже начало смеркаться. Здесь все изменилось. Черные кресты стерлись на фоне оголившейся земли, голые березы растворились в тумане сумерек.
Генка обессилено опустился у свежей могилки, навалился на холмик, положил голову на руки. Чувство обиды притупилось, захотелось спать. И он уснул.
Поздно вечером, когда яркие звезды, не освещая, мерцают в темном небе, когда с кладбищенского холма видны лишь редкие огни поселка, Генка проснулся. Он не сразу понял, где находится, но когда наконец сообразил, страх сдавил грудь. Он попытался встать, но окоченевшие ноги и руки не двигались.
— Мам! — прошептал он, отчетливо услышал свой голос, еще больше испугался и заплакал. — Мама! — но только паровоз откликнулся где–то на далекой станции и воцарилась прежняя равнодушная тишина. Генка громко заревел.
Рядом хрустнула ветка и что–то темное двинулось к нему.
— Мама!!! — обезумев, закричал Генка и потерял сознание…
— Эхе–хе, — кряхтел хромой дед, шагая по грязной кухоньке в высоких пимах и накинутой на плечи овчинной телогрейке.
Генка огляделся. Незнакомая печь, тяжелый тулуп с запахом навоза и табака покрывал его ноги.
— Дедушка, — позвал Генка.
— А, очнулся?
Хлопнула входная дверь, дед перестал рассматривать бутылку с темной жидкостью.
— Запряг?
— Ага, — ответил Лешкин голос.
— Лешка, — прошептал Генка и, накрывшись с головой старым тулупом, заплакал.
— Чо это он? — отряхивая полы пальто от соломы, дружелюбно спросил Лешка.
— Радуется… Слышь, Ракитин, — дед погладил свою пышную бороду, — ты теперь Лешке жизнью обязан. Он тебя, можно сказать, с поля боя вынес.
Генка затих.
— Ведь это он тебя нашел. Эх, история, пороть вас некому! Слышь, Лешка, ну коль запряг, поезжай, да не гони больно–то…
— Ладно, — буркнул Лешка и, подмигнув выглянувшему из–под овчины другу, вышел.
— А куда он?
— Знамо куда. За маткой.
— А я?
— А ты, парень, теперь у меня остаешься, — дед подошел к Генке с темной мазью в поллитровой бутылке и, откинув тулуп, приказал: — Оголяйсь!
Голый Генка белым пятном лежал на дедовой кровати, а тот, кряхтя и тяжело вздыхая, втирал в Генкино тело мазь, сильно пахнущую самогоном. Когда Лешка привез родителей, Генка спал глубоким сном. Мать долго плакала у постели, вытирая воспаленные глаза концом платка. Отец тихо разговаривал с дедом, изредка опустошая рюмку с мутной жидкостью и заедая самогон хрустящей капустой. Лешка, не раздевшись, сидел у печи, но скоро сон сморил и его, и прислонившись к теплой беленой стене, он заснул с открытым ртом, из которого по подбородку стекала слюна.
4
Поселившись вдалеке от людских забот и суеты на окраине поселка Зудово, дед Моисей на десятом году одинокой жизни вдруг сдружился с косоглазым непутевым мальчишкой Лешкой Лаптевым, родители которого изрядно попивали. Они давно не интересовались им, только вчера узнала мать, что Лешка оставлен на второй год. Второпях она покричала на него и расстроенная ушла к открытию винного магазина. С отцом дело обстояло проще, он не знал, в каком классе учится сын. Лаптев старший работал на элеваторе сторожем, ходил в казенной шинели с зелеными петлицами и с мятым пятном на козырьке вместо кокарды, которую продал местному скупщику всякого барахла Михаилу Самуиловичу Зельцману или, как его запросто звали, Самуилычу. Зельцман эвакуировался из Ленинграда еще в сорок втором году. Приехав ненадолго, он прижился в здешних местах, выручал алкашей и просто нуждающихся двумя–тремя рублями в долг под проценты или за какую не очень старую вещицу. Если бы вдруг появилась необходимость вернуть лаптевскую мебель, то это легко можно было сделать через Зельцмана. Самуилыч отличался аккуратностью, вел «амбарную книгу», в которую записывал куплю–продажу, адреса и фамилии клиентов.
Лешкина мать, маленькая худенькая женщина, еще не так давно бойкая активистка школы счетоводов, вышла замуж за вислоухого, но скромного Сашку Лаптева, который неожиданно оказался «пьющим и гулящим». Долго боролась Вера за крепкую здоровую семью, но после рождения косоглазого и такого же, как муж, ушастого сына, сама начала прикладываться к рюмочке. И скоро попойки грянули во всю мощь. Гульба не ослабевала до утра, а утром вспыхивала вновь и несла свое веселое знамя, даже если хозяев дома не оказывалось вовсе.
Но скоро Лаптев взбунтовался. Его не устраивала жена–пьяница. Лаптев желал иметь в женах трезвую женщину. Зло загноилось в его сердце и прорвалось в жестоких побоях и загулах на стороне. Новый разлад смерчем пронесся над остывающим семейным очагом, и чудом уцелевшие до той поры вещи скоро без сожаления были снесены Зельцману. Длинного, худого и горбоносого Самуилыча по очереди беспокоили супруги Лаптевы, то с тряпицей за пазухой, то с этажеркой на санках, а то и с самими санками — на кой они, если возить уже нечего. Самуилыч стонал, держась за костлявый, как у худой клячи, хребет, незло торговался. А осиротевший дом Лаптевых начали называть притоном.
В пивной народ созерцал опустившихся людей равнодушно, с усмешкой, пропускали их без очереди и потом долго выслушивали глупые рассуждения Лаптева:
— У меня баба — дрянь! — громко утверждал тот, отпивая крупными глотками темное пиво. — Я ей объявил свободную любовь, по–французски. На мой век баб хватит!
Окружающие ничего не ведали про французскую любовь, но глядя на пьяного Лаптева, делали вывод, что это «хреновая штука».
Лешка ни о чем не жалел. Он ненавидел родителей, колотил презирающих его ровесников, мстил, как умел, тем, кто его обзывал, и был привязан к Генке Ракитину и деду Моисею.
Лешка аккуратно поставил новые пимики, подарок деда Моисея, у кровати и, прежде чем потушить свет, остановился на миг, любуясь ими. Черные, как два щенка–близнеца, они стояли, прижавшись друг к другу, преданно выпятив на хозяина тупые, чуть вздернутые носки. Сжавшись комочком на узкой кровати под старым ватным одеялом, Лешка долго думал про деда Моисея, про обещанную летом рыбалку, про новые, только ему принадлежащие пимики. Вот оно, теплый комочек счастья, пригрелось под сердцем и тихо мурлычет на сон грядущий.
Скоро его разбудил яркий свет. Пьяный отец в шинели и сбитой на затылок облезлой ушанке пытался открыть ободранный комод, в верхний ящик которого мать иногда прятала деньги. Старая, крепко сработанная мебель не поддавалась. Он отступил, покачнулся, пнул по комоду и увидел проснувшегося Лешку.
— Трешка есть? — спросил он, глядя на сына, чтобы не двоилось, одним глазом.
— Нету.
— А где мать?
— Не знаю, — буркнул Лешка и зарылся в одеяло.
— Шляется, курва.
И тут Лаптев увидел пимики. Покачиваясь, он подошел к кровати, нагнулся, поднял их, оглядел. Лешка, почувствовав недоброе, привстал на колени.
— Ты это, папань…
Лаптев сунул находку под шинель и вышел вон.
Лешка еще секунду стоял на коленях, но вмиг вышел из оцепенения и стремглав кинулся одеваться. Он так спешил, что не сразу попал в штанину ногой, накинул пальто, шапку и, поискав во что бы обуться, выскочил как есть в дырявых заношенных носках. Он скатился с обледенелого крыльца, сухой колючий снег ожег холодом ступни ног. Во дворе никого не было. Отца Лешка догнал уже на улице, под мерно раскачивающимся металлическим плафоном, слабо освещающим широкий заснеженный перекресток.
— Стой! Стой! — еще издали начал кричать Лешка, но Лаптев шел, широко ступая, не оборачиваясь. — Стой! — преградил ему дорогу Лешка. — Отдай! Это мои пимы! Мне дед Моисей купил!
Лешка потянулся к отцовскому вороту за пимами, но тот оттолкнул его в глубокий сугроб, сам чуть было не упал, но устоял, двинулся дальше. Лешка вскочил и вновь преградил ему путь.
— Отдай! — с мольбой и ненавистью прошептал он и опять потянулся за пимами.
— Ты на кого скачешь, щенок?
И Лешка вновь оказался в сугробе.
Злоба затмила рассудок. Лешка забежал вперед отца и, взвившись вверх, в остервенелом прыжке попытался ударить его.
— Ах ты, сучонок! — Лаптев схватил мальчишку за горло и бросил на дорогу.
Лешка упал навзничь, глухо ударился спиной о снежный наст, перебитое дыхание застряло в груди, он, задыхаясь, перевалился набок. Слезы выкатывались из глаз и застывали белыми бусинками на темном бесцветном пальто. Лешка встал, утерся и зашагал к деду Моисею. Он шел, уткнув замерзший нос в плешневелый воротник, и удивлялся тому, что ноги перестали мерзнуть. «Привыкли», — подумал Лешка, еще раз обиженно всхлипнул и заспешил, думая про деда Моисея.
Дед Моисей сидел у печи. Когда Лешка вошел, он обрадовано закивал головой.
— А, Ляксей, припозднился…
— Дед, — чуть срывающимся от волнения голосом прервал Лешка. — Отец пимики отобрал, пропьет.
Дед спустил со лба очки, уставился на Лешкины босые, запорошенные снегом ноги, встал и, приоткрыв дверь, выглянул в сенки.
— Ты где разулся–то?
— Я так, говорю, отец пимики пропивать пошел.
И не успел Лешка договорить, как уже сидел на дедовой кровати, а тот рассматривал, поворачивая на свету, его обмороженные ноги. Дед возбужденно сопел большим бугристым носом, мял Лешкины ступни, потом бросился к столу, выдвинул фанерный ящик, начал что–то искать, не нашел, пхнул все обратно и, не сказав ни слова, быстро накинув полушубок, припадая на больную ногу, вышел вон.
Лошадь дед не жалел, она летела по серебрящейся в лунном свете равнине, выбрасывая в лицо седокам комья спрессованного под копытами снега. Редкий прохожий, пугаясь гиканья и лошадиного храпа, прыгал с дороги в глубокий снег и, громко матерясь, грозил кулаком.
— А ну, родимая! А ну, милая! Ах ты! Э-эх, сволочи! — хрипел дед.
С ходу влетев в больничный двор, дед рукояткой кнута забарабанил по двери приемного покоя. Он беспрестанно стучал, но вот зажегся свет и за дверью спросили:
— Кто там?
— Да открывай ты! Мать твою душу! — дед в ярости ударил по двери.
— Тихо там! Хулиганишь! — засов щелкнул, крюк упал и женщина в белом халате спросила: — Ну, что стряслось?..
Лаптев приподнялся на локте, он лежал посреди сторожевого домика, где проходила его трудовая вахта, оглядел мутным взором окружающее, попытался вспомнить, как пришел на работу, не смог и с трудом поднялся. Тело ломило, он постоял минуту с закрытыми глазами, голова гудела, как пустой чугунок, от боли в висках готова была треснуть и рассыпаться. Тошнило. Он снял с нетопленой буржуйки серый чайник, жадно напился, обливая шею и выбившийся из–под шинели шарф.
На улице было светло, мороз затянул ледяным узором единственное окно, часов на здании конторы не было видно. Лаптев припал к стеклу, выдул копеечную дырочку во льду, разглядел часы, облегченно вздохнул, скоро придет смена. Он хотел затопить печь, взялся за дрова, но все бросил, сел, обхватив голову руками. Ему бы сейчас хоть полстаканчика, да хотя бы глоток, и всем мучениям конец. Но денег не было. Занять? Но кто поверит и рискнет своим рублем? «Занимать — только время тратить, — подумал Лаптев. — Вот если попробовать открыть комод… А вдруг Верка и впрямь спрятала там рубль–другой на черный день? А если она дома, то уж как не уступить, муж ведь».
В раскрывшуюся дверь вместе с клубом морозного пара вошла сменщица.
— Не сдох еще?
Лаптев удивился нахрапу вздорной бабы, но смолчал, начал застегивать шинель.
— Ну и как, алкаш, на сыновьи пимы много выпил?
«Пимы… Ах да! Лешкины пимы, — вспомнил Лаптев. — Зельцман, собака, трешку только дал, за новые–то!»
— Вали отсюда, приняла я смену. Все, вали, сказала.
— Ну и хрен с тобой! — плюнул разозленный Лаптев и на выходе уже крикнул: — Дура!
Вышел, сильно хлопнув дверью. Морозец доставал руки даже в карманах. Лаптев решил сходить домой и спешно зашагал по сизым от мороза улицам.
Зудово, развалившись на холме, напоминало огромный больной желудок с неровными кишками улиц, засыпанными горами шлака и застывшими на морозе помоями. Маленькие темные домишки на фоне затоптанного снега совсем скукожились и почернели, из коротких кирпичных труб огонь лениво выталкивал утробно–вонючий дым. Несколько поселковых кочегарок дышали угольно–темными с проседью клубами, которые, не поднимаясь вверх, душили смиренный безрадостный поселок. Редкие прохожие брели по дорогам, не замечая этой печной жизни, и было видно, что из теплой щели дома их выгнала тоска и погнала за миражом событий и новостей.
На перекрестке под плафоном–тарелкой он остановился, вспомнил ссору с сыном, поморщился, вздохнул и заспешил прочь.
Сосед разгребал снег, расчищая въезд в ограду.
— Привет, Петрович! — кивнул Лаптев.
Сосед молчал.
— Ты чо, Петрович, привет, говорю!
— А ну, давай отсюда! — Петрович воткнул лопату в снег, схватил Лаптева за ворот и вытолкал на дорогу. — Тебя бы, паразита, эти пимы сожрать заставить!
Ошарашенный Лаптев вошел в свой дом, дверь была не заперта, но и в доме никого не было. Он нашел какую–то железку и начал взламывать комод. Обиженный, он стал решительнее и смелее. Замок не выдержал, жалобно пискнул и открылся. В коробочке из–под духов он нашел две пятирублевки, обрадовано сжал их в руке и вышел из дома.
По тротуару шла Стешка. Лаптев спрятался за калиткой, знал уже, что Лешкины пимы покоя ему не дадут. А спешил он к Зельцману, с надеждой, что за ночь тот не успел перепродать пимы…
О том, что Лешке отрезали ступни, Генка узнал в школе. Страшная новость утихомирила ребячью толпу. Генка шлялся по коридору, слушал разговоры о случившемся, хмуро разглядывал школьников. Потом зашел в класс, собрал учебники, ничего не сказав, вышел из школы.
Ни слез, ни обиды, только лютая ненависть и злоба. Только желание мстить. Он брел по морозным улицам поселка и не заметил, как оказался около дома Зельцмана. Ковырнул ногой снег, поднял увесистый камень и что есть силы запустил в темное окно дома. Удар был глухим, навылет. Генка зашагал прочь, на душе стало чуточку легче.
Поднималось мутное солнце, деревья, укутанные синеватым инеем, холодно красили приземистые дома, редкий прохожий спешил, спрятав лицо в высокий воротник. И опять на улице оставался только мороз, сковавший поселок, небо и весь равнодушный мир…
Недавно я был в Зудове. Генка Ракитин заведует местным собесом, сильно полысел, сморщился, ему немногим за сорок, а выглядит стариком. Он нетороплив, рассудителен, спокоен. Ходят слухи, что у него любовница, молоденькая секретарша. Он не узнал меня и даже не смог вспомнить, но это и не важно. Все наши разговоры сводились к огороду, подсолнухам и ранней редиске.
Нашел я и Лешку Лаптева, в «Погребке», да, все в том же погребке — живучее заведение. Он очень похож на своего родителя, передвигается шустро, и не скажешь, что инвалид. Пьет пиво крупными глотками и взатяжку курит папиросы. Я не подошел к нему. Зачем? Мир детства рухнул. Пусть они останутся в моей памяти теми мальчишками из детства. Ведь так здорово, что они были.
Я не приеду больше в Зудово. Нельзя дважды впадать в одну и ту же реку.