ыл разумом брат Константин, хотя и не так безобиден, как кажется, рыцарь, вам, — задумчиво кивнул отец Руффино, — Скорблю о нем, сколько : огорчений ни причинил он нам, служителям апостолического престола. Умел заблудший муж сей представить истиной чужую ложь, хотя и делал это в душевной чистоте, не разумея, какое зло творит, будучи сам обманут. Так дитя, не видя в том греха, обрывает крылышки прекрасному мотыльку. Не свою, повторяю, ложь брат Константин проповедовал, — чужую, Гусову...
Тудор вспомнил умирающего ученого и бойца. И снова сделал усилие, чтобы не выдать всей своей скорбной ненависти.
— Впрочем, в вашей земле — продолжал аббат, — сих людей принимают как лучших друзей, не понимая, какие они страшные враги.
— Александр — воевода, отец нынешнего князя Петра, сам зазвал на Молдову гуситов, — сказал Тудор с деланным простодушием, — Не с мечом пришли к нам эти люди.
— Зато со смертельным ядом. Ибо проповеди их — разящая отрава, разъедающая любую веру, и вашу, рыцарь, — тоже. Посмотрите хотя бы на свой город Монте — Кастро! Сколько гуситы заполонили в нем душ!
— Не мечом же, ваша милость! Глаголом! Разве принятие веры, по воле своей и совести, есть полон?
— И самый глубокий притом, коли полонивший — не господу, но диаволу слуга! — пламя ада вновь сверкнуло в глазках рыжего монаха, но тут же погасло. — Впрочем, об искусности их великой я уже говорил, — добавил отец Руффино со смирением, — Оно — сладкоречивое гуситское — отвращало долго кару истинной церкви от сих еретиков и в иных землях — Богемии, Венгрии, Сербии. Да не уберегло, как настал их час. И то же будет, рыцарь, в городах вашей земли. Ибо селятся они в городах, близ государей, яко трутни — близ маток. Воздвигнется и на Молдове господень меч на сих схизматиков и пророков погибели!
Тогда, по слабому разумению моему, — молвил Тудор, — тогда — то и станут они опасны. Ибо в Писании сказано: взявший меч — погибнет от меча.
— Сильный в писании воитель — силен вдвойне, — похвалил, пряча злую усмешку, хитроумный патер,
— Как и божий инок, владеющий оружием, — ответствовал Тудор. Аббат так и не понял, относятся ли эти слова к появившемуся в ту минуту во дворе замка рыцарю Конраду фон Вельхагену или к нему самому. Но подозрения его усилились многократно.
А сотнику вспомнился другой латинский священник — епископ, которому, хоть и недолго, довелось Боуру служить ратную службу в Италии. Обжора и драчун, бабий угодник и сущий разбойник, во главе двух сотен головорезов налетавший за добычей на соседние замки, городки и селения, любитель рукопашных схваток, — во сколько раз великий тот грешник был честнее и лучше рыжего исчадия ада, запросто восседавшего среди леричского двора на дубовом бревне!
7
Нуретдин—ага, с изяществом прикоснувшись рукою ко лбу, устам и сердцу, опустился на указанный ему мессером Пьетро высокий стул на верхней площадке донжона и с интересом оглядел присутствующих. Странное общество собралось, однако, в этой крепости франков, столь далекой от города, где родились ее хозяева. Нуретдин—ага знавал немало итальянцев, но этих никак не мог понять. Каким проклятием загнал этих франков в столь неподходящее для них место злокозненный князь тьмы Иблис? Молодой осман думал, с чего начать свой рассказ. Два неполных года всего прошло с того дня, когда пал в дыму и пламени невиданного приступа сказочный город кесаря Константина. Какой же повести ждут эти франки от него, беглого турка, какую — главное — услышать хотят?
— Не знаю, — продолжил он вслух эту мысль, — не знаю, какой рассказ будет приятен вашим милостям, благородная дама и вы, храбрые рыцари. Поведаю поэтому единственно полезное — правду. Какой видел ее я, ничтожный ага, вчерашний раб султана, сегодняшний гребец с разбитого волнами корабля.
Рассказчик умолк, собираясь е мыслями. Царевич Орхан — это был действительно он — надеялся еще остаться неизвестным для этих франков, сойти н их глазах за скромного янычарского сотника. В этом духе и повел он свою повесть — о том, что мог видеть и слышать в осажденном Константинополе беглец из турецкого войска опальный ага.
Но что видел й слышал на самом деле щах — заде[54] Орхан? Какой предстала перед ним трагедия обреченной столицы базилеев, как сложилась в те страшные дни его собственная судьба? Какие картины видел он взором памяти, ведя рассказ от имени Нуретдина — аги, безвестного скитальца?
Орхан был сыном великого воителя, султана Амурата Второго, младшим братом царствующего падишаха Мухаммеда. Рожденный, в отличие от брата, законной женой Мурада, Орхан имел больше прав на отцовский престол. Но к делам государства охоты не имел никогда. Шах — заде, сын воина, родился воином, был счастлив среди ратников, командуя полком анатолийских спахиев. Он рубился в первом ряду своих конников, спал среди них у костра на простой кошме, подложив под голову седло, был добрым товарищем для всех на привале, в походе, в бою. В войсках шах — заде любили, по достоинству сравнивая справедливого и скромного воина е его прадедом, легендарным Османом. И, кликни он клич, вторичное отречение Мурада[55] привело бы к власти не Мухаммеда, а Орхана.
Орхан, однако, не стремился к престолу. Шах — заде рассудил, что носитель великих замыслов, деятельный политик Мухаммед будет лучше возглавлять державу, и не препятствовал воцарению брата. Турецкий принц пожалел об этом на следующий же день, узнав, что новый падишах приказал перерезать всех своих братьев, не пощадив и девятимесячного Османа. Товарищи помогли бежать Орхану, стоявшему с полком в Руме — лии, близ босфорских берегов. Шах — заде укрылся в Константинополе. Мухаммед, искренне тем разобиженный, разыграл великодушие, прислал к Орхану доверенного пашу с собственноручным письмом, заверявшим беглеца в прощении и братской любви, и положил даже изгнаннику щедрое содержание — триста тысяч серебряных царьградских аспров в год. Бывая, как гость, в своей будущей столице, Мухаммед дважды встречался с братом. Но вернуться не уговаривал, знал: Орхан не поверит ему, не простит убийства мужского потомства отца[56]. Да и к чему было приманивать беглеца обратно? Зная себя, Мухаммед понимал, что рано или поздно, в приливе подозрения, велит его устранить, в Константинополе же Орхан — все равно что в темнице, город окружен войсками падишаха и наводнен его лазутчиками.
Царь — город лежал перед Орханом, когда тот прогуливался по его стенам, словно голова без туловища. Когда—то у нее было могучее, невиданно большое тело, раскинувшееся на трех материках. Руки великана доставали до Иберии и азиатских пустынь, ноги упирались в Карфаген и истоки Нила. Великан крепко держал эти земли, грозя всем далеко вокруг. Теперь осталась одна исполинская голова. Тело ее более не питает, но голод ей все — таки не грозит: огромную голову снабжают пищей свершающиеся здесь торги. По путям, сходящимся к ней, тысячи кораблей беспрестанно привозят былой повелительнице живительную пищу — золото, дорогие товары, хлеб. Голова еще защищена, словно шлемом, могучими укреплениями. Еще виден народам над нею венец былого величия. Но она отрублена, да еще в петле — в кольце вражеской осады.
Гигантская голова, к тому же, давно безумна. В старческом мозгу, словно бред, бурлят нелепые распри. Ей кажется еще: она — владычица полумира, довольно того пожелать, и сильное, прежнее тело прирастет к ней опять. Свершится чудо, господь пошлет с неба, святого стратига, и у былой воительницы появятся снова могучие руки, и ангел вложит в них огненный меч. Воспоминания о былом в бреду становятся мечтами о славном будущем, уверенностью, что оно наступит. Но приходит прояснение, и с ним — отчаяние. К счастью, приходит редко.
В Константинополе шах — заде, как всегда, жил скромно; здесь обнаружилась с новой силой вторая, после воинской, склонность молодого османа — к чтению и раздумьям о запутанных делах мира сего. Склонясь над книгами, которыми, по просьбе Мухаммеда, снабжал его патриарх Исидор, арабскими и латинскими итальянскими и греческими, Орхан, подолгу размышлял о славном прадеде Османе, о длинном пути, приведшем его народ из каменистых просторов Анатолии сюда, на райские берега Босфора. Вот стоят они, полки храбрых Османовых правнуков, в виду последнего оплота державы, противостоявшей им три сотни лет. Что станет с ними, с его народом, когда твердыня эта падет? Найдет ли здесь народ Османа ласковую новую родину, где сможет основать новую тысячелетнюю державу и отдохнуть, наконец, от кочевий и браней? Или его погонит далее, умирать под другими крепостями, неуемное честолюбие брата и потомков его? Либо случится худшее: как Геракл, отравленный кровью сраженного им кентавра, народ Османа впитает миазмы тления, сотни лет разлагавшего огромное тело давно почившего духом византийского великана, и постигнет его от этого скорая, но мучительная кончина, ибо суждено в таком случае его народу, еще юному и могучему, гниение при жизни? В писании мусульман сказано твердо: Аллах отдал своим мюридам кровь неверных. Но значит ли это, что верные, слушаясь воли Аллаха, обязаны двигаться все далее, проливая кровь?
Орхан думал и о брате, которого прежде любил. И было, казалось, за что: храбрый в бою и умный в совете, друг философов, художников и поэтов, Мухаммед казался прирожденным государем и вождём. Но был, являя показное великодушие, коварен и жесток. Орхан помнил, как во время похода к нему прибежал, таясь, один из ближних воинов брата: Мухаммед — де, желая показать своим аскерам[57], как мало подвластен женским чарам, собирается на их глазах зарубить самую красивую из своих наложниц. Орхан опоздал: брат успел своей рукой отрубить девушке голову и держал ее, высоко подняв за прекрасные волосы, намотанные на окровавленный кулак. Уже потом, дознаваясь, кто съел посланную к его столу душистую дыню, Мухаммед повелел вспороть животы четырнадцати юным слугам сераля. А впоследствии, беседуя с итальянским художником о тайнах человеческого тела, молодой султан приказал отрубить перед ними голову проходившему мимо рабу, чтобы гость мог увидеть, как сокращаются в смертных корчах мышцы перерезанной шеи.