Замок — страница 57 из 62

етствовать, потому что только так он сможет предотвратить всеобщее неверное истолкование его поведения. Виновата во всем только его усталость и ничего больше, но происходит эта его усталость оттого, что он еще не привык к напряженности здешних допросов. Он ведь только недавно здесь. Когда он приобретет в этом некоторый опыт, ничего подобного уже не сможет больше повториться. Может быть, он принимает допросы слишком всерьез, но ведь само по себе это, наверное, не недостаток. Ему пришлось пройти один за другим два допроса, первый — у Бюргеля и второй — у Эрлангера (особенно первый очень его измучил), второй, правда, длился недолго: Эрлангер только попросил его об одной любезности, но два подряд — это больше чем он мог в один раз выдержать, не исключено, что и для кого-нибудь другого, скажем, для господина хозяина, это тоже было бы слишком. Он, в сущности, просто еле шел после второго допроса. Это было почти какое-то опьянение, он ведь этих двух господ видел и слышал первый раз в жизни и тем не менее должен был им еще что-то отвечать. Насколько он понимает, все прошло вполне хорошо, но потом случилось это несчастье, которое, однако, после всего предшествовавшего вряд ли можно ставить ему в вину. К сожалению, Эрлангер и Бюргель не поняли его состояния, иначе они несомненно позаботились бы о нем и предотвратили бы все последующее, но Эрлангер должен был сразу же после допроса уходить, очевидно, ему надо было ехать в Замок, а Бюргель — скорей всего, как раз от их допроса устал (как же в таком случае К. мог его выдержать, не ослабев?), заснул и проспал даже все распределение папок. Имей К. подобную возможность, он с радостью бы ею воспользовался и охотно отказался бы от всякого запрещенного подглядывания, тем более что на самом деле он ведь вообще был не в состоянии что-либо увидеть, и поэтому даже самые чувствительные господа могли безболезненно ему показаться.

Упоминание о двух допросах, особенно о допросе у Эрлангера, и то почтение, с которым К. говорил о господах, расположили к нему хозяина. Он уже, казалось, готов был выполнить просьбу К. — чтобы положили на бочонки какую-нибудь доску и позволили ему поспать хотя бы до рассвета, — но хозяйка была определенно против; без толку одергивая тут и там свое платье — до ее сознания только теперь дошло, что оно не в порядке, — она все время отрицательно качала головой; очевидно, старый спор по вопросу о чистоте дома готов был разгореться снова. Для К. при его усталости разговор супругов приобретал чрезвычайно большое значение, ему казалось, что если его выгонят и отсюда, то это будет несчастьем, превосходящим все до сих пор пережитое. Этого не должно произойти, даже если хозяин и хозяйка объединятся против него. Сгорбившись на своем бочонке, он в упор, словно из засады, смотрел на них обоих до тех пор, пока хозяйка с ее необыкновенной чувствительностью, на которую К. уже давно обратил внимание, не отступила вдруг в сторону (она, вероятно, разговаривала с хозяином уже о других вещах) и не воскликнула:

— Как он на меня смотрит! Да убери же его наконец отсюда!

Но К., пользуясь случаем и теперь уже совершенно, почти до равнодушия уверенный в том, что останется тут, сказал:

— Я смотрю не на тебя, а только на твое платье.

— А что — мое платье? — возбужденно спросила хозяйка.

К. пожал плечами.

— Идем! — сказала хозяйка хозяину. — Он просто пьян, этот нахал. Оставь его, пусть он тут проспится! — И, уходя, она еще приказала Пепи (на окрик хозяйки Пепи, растрепанная, усталая, волоча за собой метлу, неожиданно появилась из темноты), чтобы та бросила К. какую-нибудь подушку.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

К. проснулся, и в первый момент ему показалось, что он почти и не спал: в комнате все так же пусто и тепло, стены отодвинулись в темноту, электрическая лампочка над пивными кранами потушена, за окнами — ночь. Но когда он потянулся, упала подушка и заскрипели доска и бочонки, сразу же пришла Пепи, и он узнал, что уже вечер и что он проспал намного больше двенадцати часов. Хозяйка днем несколько раз спрашивала о нем, и Герштеккер (который утром, когда К. разговаривал с хозяйкой, ждал здесь в темноте и пил пиво, но потом уже не посмел беспокоить К.) за это время тоже один раз заходил сюда, разыскивая К., и, наконец, якобы приходила и Фрида и одну минутку постояла около К., но она приходила, скорей всего, не ради К., а потому, что ей здесь надо было кое-что приготовить, ведь с вечера она снова заступает на свое старое место.

— Она, кажется, тебя уже не любит? — спросила Пепи, неся кофе и пирог, но спросила уже не зло, как раньше, а печально, как будто за это время познала мирскую злобу, по сравнению с которой вся ее собственная злоба была бессильна и бессмысленна.

Она говорила с К. как с товарищем по несчастью, и когда он попробовал кофе и ей показалось, что ему мало сахару, она побежала и принесла полную сахарницу. Впрочем, печаль не помешала ей разукрасить себя в этот раз, пожалуй, еще больше, чем в прошлый; бантов и вплетенных в волосы лент было множество, челка и пряди на висках старательно завиты, а на шее висела цепочка, спускавшаяся в глубокий вырез блузки. Когда К., довольный, что смог наконец выспаться и получил хороший кофе, незаметно зацепил один бант и попытался его развязать, Пепи устало сказала: «Да оставь ты» — и села на бочонок рядом с ним. К. даже не пришлось спрашивать, что у нее за горе, она сама сразу начала рассказывать, устремив неподвижный взгляд в кофейную чашку К., словно даже во время рассказа ей нужно было отвлечение, словно она, даже занятая своим горем, не могла целиком отдаться ему, потому что это было выше ее сил. Прежде всего К. узнал, что на самом деле в несчастье Пепи виноват он, но что она на него за это не сердится. И она, не прерывая рассказа, энергично закивала головой, чтобы не допустить никаких возражений К. Сперва он увел Фриду из пивной и тем самым помог возвышению Пепи. Нельзя и выдумать ничего другого, что могло бы заставить Фриду уйти с ее поста, она сидела там, в пивной, как паук в паутине, везде имела свои нити, о которых знала только она, вытащить ее оттуда против ее воли было бы совершенно невозможно, только любовь к кому-нибудь из самых низов, то есть что-то такое, что было несовместимо с ее положением, могло ее прогнать с этого места. А Пепи? Разве ж она когда-нибудь думала заполучить себе такое место? Она была горничной, место незначительное, малоперспективное; да, мечты о большом будущем у нее, как у всякой девушки, были, мечтать себе не запретишь, но всерьез она и не думала о каком-то продвижении, с нее было довольно достигнутого. И тут неожиданно исчезла из пивной Фрида, так неожиданно, что у хозяина не оказалось сразу под рукой подходящей замены, он стал искать, и его взгляд упал на Пепи, которая, правда, своевременно протиснулась вперед. В то время она любила К. так, как она еще никогда никого не любила: ведь она месяцами сидела внизу, в своей крохотной темной каморке, и была готова провести там незамеченной годы, а если не повезет, то и всю свою жизнь, — и вот неожиданно появился К., герой, девичий освободитель, и открыл ей путь наверх. Он, конечно, ничего о ней не знал и сделал это не ради нее, но это ничуть не уменьшает ее благодарности; в ночь перед ее назначением (назначение было еще не точно, но все-таки уже очень вероятно) она целыми часами разговаривала с ним и шептала ему на ухо благодарные слова. И совершенное им еще больше вырастало в ее глазах из-за того, что он взвалил на себя такую обузу, как эта Фрида, в этом было что-то непостижимо самоотверженное; для того чтобы вытащить Пепи, он сделал своей возлюбленной Фриду, некрасивую, старообразную, худую девушку, с короткими, жидкими волосами, к тому же еще скрытную девушку, у которой вечно какие-то тайны, что, конечно же, и связано с ее внешностью: раз уж никаких сомнений, что лицом и телом никудышная, так должны быть, по крайней мере, хоть какие-то тайны, которых никому не проверить, вроде этой ее мнимой связи с Кламмом. И даже такие мысли приходили тогда в голову Пепи: возможно ли, чтобы К. действительно любил Фриду, не обманывает ли он себя — или, может быть даже, он обманывает только Фриду, и, может быть, единственным результатом всего этого будет все-таки только возвышение Пепи, и К. тогда заметит ошибку или не захочет ее больше скрывать, и больше не станет смотреть на Фриду, а только — на Пепи; и это были вовсе не какие-то сумасбродные Пепины выдумки, потому что, как девушка с девушкой, она очень даже может потягаться с Фридой, этого никто не станет отрицать, и к тому же ведь именно положение Фриды и тот блеск, который она умела ему придать, — вот что в первый же миг ослепило К. И вот Пепи стала мечтать о том, что, когда она займет такое положение, К. приползет к ней на коленях, и у нее тогда будет выбор — или снизойти к К. и потерять место, или отвергнуть его и возвышаться дальше. И она про себя решила, что она от всего откажется, и спустится к нему, и научит его настоящей любви, которой он никогда не смог бы узнать с Фридой и которая не зависит ни от каких самых почетных должностей в мире. Но потом все получилось иначе. А кто в этом виноват? Виноват в первую очередь К. — и потом, конечно, пронырливость Фриды. В первую очередь К., потому что — чего он хочет, что он за странный такой человек? Чего он добивается, какими такими важными делами он занят, что из-за них забывает про самое близкое, самое лучшее, самое прекрасное? Пепи — жертва, и все — глупо, и все пропало, и тот, у кого хватило бы силы поджечь и спалить весь этот господский трактир, — но чтобы совсем, чтобы и следа не осталось, спалить, как бумагу в печке, — тот стал бы сегодня Пепиным избранником. Да, так вот, Пепи пришла в пивную четыре дня тому назад, считая сегодняшний, незадолго перед обедом. Работа здесь нелегкая, работа здесь почти что убийственная, но зато и достичь можно тоже немалого. Пепи и раньше жила не только сегодняшним днем, и хоть она даже в самых дерзких мечтах не помышляла занять такое место, но все-таки ко многому присматривалась, она знала, что значит такое место, она не шла на него неподготовленной. Неподготовленной на него вообще нельзя идти, иначе его потеряешь в первые же часы. Особенно если вздумаешь вести себя здесь так, как ведут себя горничные! Горничная ведь со временем оказывается совсем заброшенной и забытой; это все равно что работать в каком-нибудь руднике, по крайней мере, в коридоре секретарей это так; не считая нескольких дневных посетителей, которые прошмыгивают туда и обратно и глаза поднять боятся, там по целым дням не встретишь ни одной живой души, кроме двух-трех других горничных, да и те такие же затравленные. По утрам вообще нельзя выходить из комнаты, потому что секретари желают быть одни, еду с кухни им приносят слуги, горничные обычно до этого не касаются, и во время еды в коридоре тоже нельзя показываться. Только когда господа работают, горничным разрешено убирать, но, само собой, не в занятых, а только в пустующих в это время комнатах, и работу надо делать совсем тихо, чтобы не помешать работе господ. Но как же это можно — убирать тихо, когда господа живут в комнатах по стольку дней, и еще слуги, вся эта грязная банда, таскается туда, и комната, когда она наконец освобождается для горничной, бывает в таком виде, что ее никаким потопом не отмыть. Честное слово, ведь высокие господа, а приходится с трудом пересилив