Замок — страница 63 из 69

аверняка бы о нем позаботились, предотвратив тем самым дальнейшее, но Эрлангеру сразу после допроса надо было уходить, видимо, чтобы в Замок ехать, а Бюргель, вероятно, и сам сморенный допросом, — как же, спрашивается, ему, К., от такого допроса не обмякнуть? — тотчас заснул и даже всю раздачу документов проспал. Да будь у К. подобная возможность, он бы с превеликой радостью ею воспользовался, охотно отказавшись от любых запретных зрелищ, тем более что он хотя и смотрел, но видеть ничего толком не видел, так что даже самые стеснительные из господ спокойно, без малейшей опаски могли ему показываться.

Упоминание двух допросов, в особенности у Эрлангера, а также почтение, с каким К. говорил о господах, явно расположили хозяина в его пользу.{30} Казалось, он не прочь выполнить просьбу К. — положить на бочки доску и дать ему поспать хотя бы до рассвета, однако жена его была явно против, без всякого толку тут и там оправляя платье, беспорядок которого лишь сейчас стал доходить до ее сознания, она снова и снова недовольно покачивала головой, и казалось, пресловутый стародавний спор насчет чистоты в доме вот-вот разгорится с новой силой.{31} А в глазах К., видимо от крайней усталости, разговор супругов приобрел чрезмерное значение. Быть выгнанным еще и отсюда казалось ему сейчас бедствием куда более страшным, нежели все предыдущие пережитые им несчастья. Этого никак нельзя допускать, даже если хозяин с хозяйкой, забыв разногласия, вдруг вдвоем против него ополчатся. Скорчившись на бочке, он прислушивался к их разговору, не спуская с обоих глаз. Как вдруг хозяйка со свойственной ей вспыльчивостью — К. с самого начала за ней это подозревал, — решительно отступив в сторону (вероятно, они с супругом и говорили уже совсем о другом), обиженно воскликнула:

— Нет, как он на меня пялится! Да выстави ты его, наконец!

Однако К., решив, что другого случая может не представиться, и уже в твердой — будь что будет! — убежденности нипочем отсюда не уходить, сказал ей:

— Я не на тебя, я на платье твое смотрю.

— Платье? — опешила хозяйка. — При чем тут платье?

К. только плечами передернул.

— Пойдем, — сказала хозяйка мужу. — Он пьян, этот олух! Пусть проспится сперва.

И она приказала Пепи — та выплыла из темноты на ее оклик, растрепанная, усталая, волоча швабру в ленивой руке, — бросить К. какую-нибудь подушку.

25

Пробудившись, К. сперва решил, что вообще почти не спал: в буфетной было по-прежнему тепло и пусто, стены тонули во мраке, та же лампочка тускло мерцала над пивными кранами, та же темень чернела за окнами. Но едва он потянулся, отчего бочки и доска под ним слегка громыхнули, а подушка свалилась, как вошла Пепи, тут-то он и узнал, что уже вечер и что проспал он больше полусуток. Хозяйка за день несколько раз о нем спрашивала, да и Герштекер, который спозаранку, когда К. с ней беседовал, здесь, в темном углу за пивом его дожидался, потом снова забегал на К. взглянуть, но будить его не осмелился, а в конце концов вроде бы и Фрида зашла и какое-то время около него постояла, правда, она вряд ли из-за К. приходила, просто ей тут кое-что приготовить нужно, ведь с ночи она заступает на свою прежнюю службу.

— Что, она тебя больше не любит? — спросила Пепи, подавая К. кофе с пирожными.

Но спросила без прежнего своего злорадства, скорее грустно, словно за истекший срок успела изведать всю злую жестокость мира, против которой собственная злость бессильна и бессмысленна. Теперь она говорила с К. как с товарищем по несчастью и, когда он попробовал кофе и ей показалось, что кофе на его вкус недостаточно сладкий, побежала и принесла ему полную сахарницу. Никакая грусть не помешала ей, впрочем, прихорошиться сегодня еще смелее, чем в прошлый раз; всяких бантиков и ленточек, вплетенных в волосы, было больше чем достаточно, вокруг лба и висков пушились мелкие, тщательно завитые кудряшки, а на шее, упадая в глубокий вырез блузки, поблескивала цепочка. Однако, когда К., в полном довольстве от выпитого ароматного кофе, а главное, оттого, что наконец-то всласть выспался, украдкой шаловливо потянул за кончик бантика, норовя его развязать, Пепи только устало вымолвила: «Да брось ты!» — и присела рядом с ним на бочку. К. и расспрашивать не пришлось, что у нее за кручина, она сама принялась рассказывать, не сводя глаз с его кофейной чашки, словно во время рассказа ей обязательно нужно отвлечься, словно, думая и говоря о своем горе, она не может отдаться ему всецело, это выше ее сил. Перво-наперво К. узнал, что, оказывается, именно он виноват во всех ее несчастьях, но она зла на него не держит. В подтверждение своих слов, как бы не давая К. возразить, она то и дело истово кивала. Сперва он умыкнул Фриду из буфетной и тем открыл для Пепи неожиданный путь наверх. Даже и не придумаешь, что еще могло бы подвигнуть Фриду оставить такую должность, ведь она засела у себя в буфетной, словно паучиха в паутине, от нее во все стороны ниточки тянулись, только ей одной известные; против воли ее с этого места выкурить было совершенно невозможно, только любовь к человеку низшего ранга, то есть нечто с ее должностью напрочь несовместимое, могла ее с этого места согнать. А Пепи? Разве помышляла она заполучить такое назначение? Она всего лишь горничной была, на самой неприметной должности, без особых видов на будущее, конечно, и она, как всякая девушка, мечтала о своей сказке, мечтать-то никому не запретишь, но всерьез о продвижении не думала, довольна была тем, что есть. И тут вдруг Фрида исчезает из буфетной, да еще так внезапно, что у хозяина подходящей замены под рукой нету, он искал кого придется, его взгляд случайно упал на Пепи, она, правда, и сама постаралась вперед протиснуться да вовремя на глаза ему попасться. В те дни она любила К., как, наверно, никого в жизни не любила, ведь она месяцами внизу, в своей крохотной темной каморке, сидела и была готова еще годы, а в худшем случае и всю жизнь, так никем и не замеченная, там прозябать, и вдруг, откуда ни возьмись, появляется К., герой, девичий освободитель и заступник, и путь наверх перед ней расстилает. Он, правда, о ней и ведать не ведал, не ради нее и подвиг свой совершил, но от этого благодарности в ней не убавилось, и в ночь накануне выхода на новое место — правда, назначение еще не состоялось, но вероятность уже была большая — она часами с ним мысленно разговаривала, всё слова свои благодарные ему на ушко нашептывала. А еще больше возвышало его подвиг в ее глазах то, что совершил он его ради Фриды, что такое бремя на себя взвалил, в этом какое-то непостижимое самоотречение чувствовалось, — что он, Пепи из подземелья вызволяя, Фриду своей возлюбленной сделал, именно Фриду, некрасивую, старообразную, тощую Фриду, с ее жиденькими, куцыми волосенками, вдобавок вечно скрывающую какие-то тайны, это, наверно, с ее внешностью связано; если с лица и фигуры показать нечего, надо, по крайней мере, какие-нибудь тайны себе придумать, которые и не проверишь, есть они вообще или нет, ну, например, что она якобы с Кламмом любовь крутит.

И даже такие мысли Пепи тогда в голову приходили: неужто возможно, что К. и правда Фриду любит, может, он обманывается, а может, даже и не сам обманывается, а только Фриду обманывает? И тогда итогом всего только одно и получится — ее, Пепи, возвышение, а К. заметит свою ошибку или не захочет дольше ее скрывать и на Фриду уже смотреть не станет, только на Пепи, со стороны Пепи это вовсе не такое безумное самомнение, как девушка с девушкой она с Фридой запросто потягаться может, тут и спорить не о чем, ведь только должность и блеск, который Фрида своей должности умела придать, — вот что К. в первую секунду ослепило. Ну и Пепи мечтала, что, когда она займет это место, К. сразу к ней придет, просить-умолять станет, а у нее будет выбор — либо к мольбам К. снизойти и потерять место, либо К. отвергнуть и дальше наверх продвигаться. И она для себя уже решила, что все отринет и со своих высот к К. снизойдет, чтобы его настоящей любви научить, какой он у Фриды в жизни бы не изведал и какой нет дела ни до каких, пусть самых почетных на свете должностей. Только потом все совсем иначе обернулось. А кто всему виной? Прежде всего он, К., а еще, конечно, Фридина пронырливость. Но прежде всего сам К., ведь разве поймешь, чего ему надо и что он за странный такой человек? К чему он стремится, что за важные вещи такие беспрестанно его занимают, из-за которых он того, что совсем рядом, самого лучшего, самого прекрасного, готов не замечать? Теперь вот Пепи жертва, и все по-глупому вышло, все потеряно, и найдись смельчак, который поджег бы все «Господское подворье» и спалил дотла, чтобы и следа не осталось, как от бумажки в печи, вот такой удалец сей же час стал бы ее избранником. Да, вот так Пепи и пришла в буфетную, сегодня уже четыре дня как, перед самым обедом. Работа здесь нелегкая, на такой и угробиться недолго, но и достичь можно многого. Пепи и прежде никогда одним днем не жила, и хотя даже в самых отчаянных мечтах на такое место не рассчитывала, однако наблюдать-то все равно наблюдала, и знает, что тут к чему, нельзя сказать, будто она вовсе без подготовки на это место шла. Да вовсе без подготовки за такую работу лучше и не браться, иначе в первый же час вылетишь. Особенно если с повадками горничной вздумаешь сюда лезть. Ведь в горничных со временем совсем заброшенной и забытой себя чувствовать начинаешь, это работа как в шахте, по крайней мере в секретарском коридоре, там целыми днями никого не увидишь, кроме нескольких дневных посетителей, да и те прошмыгнут все равно что тени, глаз не смеют поднять, за целый день живой души не встретишь, разве что двух-трех других горничных, так они забитые и угрюмые не меньше твоего. По утрам из комнаты вообще выйти не смей, утром секретари промежду собой оставаться желают, еду им из кухни приносят слуги, с едой горничные обычно дела не имеют, а во время еды опять-таки в коридор носа не кажи. И лишь когда господа за работу приняться изволят, горничным разрешено уборку делать, но, конечно, не в тех комнатах, где живут, а только в таких, которые пустуют, притом убирать надо тихо-тихо, господа ведь работают, мешать им нельзя. Только тихо-то как убирать, когда господа в этих комнатах по многу дней живут, да и слуги там хозяйничают, а это сброд хуже некуда, свиньи просто, так что когда комната наконец освобождается для уборки, она в таком состоянии, что никаким всемирным потопом не отмыть. Оно конечно, господа важные птицы, а только убирать после них иной раз никакого отвращения не хватит. Вроде бы работы у горничных не слишком много, зато работа эта будь здоров. И никто доброго слова не скажет, вечно одни попреки, и самый частый, самый живодерский из них — что после уборки опять пропали документы. На самом деле ничего не пропало, мы каждую подобранную бумажку хозяину сдаем, но документы ведь и вправду пропадают, только уж точно не по вине горничных. И тогда являются комиссии, и девушек выставляют из комнат, и комиссии эти в постелях наших роются; а у горничной и имущества считай что нету, весь ее скарб в заплечном коробе умещается, и тем не менее комиссии иной раз часами все обыскивают. Ясное дело, ничего не находят, да и как попасть туда документам? Нам, горничным, документы эти на что нужны? А кончается все опять же бранью и угрозами — раздосадованная комиссия