Восьмерка Чаш означает свадебное пиршество, где два ряда гостей пьют за здоровье новобрачных, каковых мы и видим во главе стола со скатертью, украшенной гирляндами.
Положенный затем Рыцарь Мечей предсказывал своим походным облачением нечто неожиданное: вероятно, верховой привез пирующим тревожное известие, или жених, покинув пир, во всеоружии помчался в чащу на таинственный призыв, а может быть, и то, и это: жених предупрежден был о нежданном госте и, схватив оружие, тотчас вскочил в седло. (Наученный тем случаем в лесу, он больше носу не казал из дома безоружным.)
С нетерпением мы ждали объяснения, надеясь на очередную карту; ею стало Солнце. Дневное светило держал над головой бегущий, нет, скорей даже, летящий над разнообразным, широко простершимся пейзажем мальчуган. Понять, что это означает, оказалось нелегко: возможно, просто был прекрасный ясный день, и в этом случае рассказчик тратил карты на несущественные подробности. Вероятно, следовало заострить внимание не столько на аллегорическом значении фигуры, сколько на буквальном: полуголый ребенок бегал вблизи замка, где играли свадьбу, и жених, встав из-за стола, пустился за озорником.
Но стоит присмотреться и к тому, что у мальчика в руках: может быть, разгадку нам подскажет лучащаяся голова. Вновь посмотрев первую карту, ту, которой представлялся нам герой, мы снова обратили внимание на солнца, вышитые или нарисованные на плаще, в котором он подвергся нападению разбойника; может быть, тот самый плащ, позабытый на поляне, где он наслаждался мимолетной страстью, и реял теперь в небе, как бумажный змей, и рыцарь наш пустился за мальчишкой, чтобы вернуть его себе или узнать, как плащ к тому попал, то есть как связаны между собой ребенок, плащ и девушка в лесу.
Все это, надеялись мы, прояснит нам очередная карта; увидев Правосудие, мы убедились, что в этом Аркане, — где изображена была не только, как обычно, женщина с весами и мечом, но в глубине (а ежели взглянуть иначе — на люнете, обрамлявшем главную фигуру) еще и воин (или амазонка?) в доспехах, скачущий на штурм, — заключена одна из наиболее насыщенных событиями глав этой истории. Нам оставалось только строить предположения. К примеру, когда преследователь догоняя уже озорника с воздушным змеем, путь ему внезапно преградил другой вооруженный всадник…
Что могли они сказать друг другу? Для начала:
— Кто идет?
Тут неизвестный рыцарь обнажил лицо и оказался женщиной, в которой сотрапезник наш узнал свою спасительницу: она стала полней, решительней, спокойнее, на устах ее была едва заметная печальная улыбка.
— Чего ты хочешь? — спросил, должно быть, он.
— Правосудия! — ответствовала всадница. (Таков был смысл Весов.)
Но если вдуматься, их встреча могла происходить и так: выскочив из леса на коне (фигура в глубине или на люнете), амазонка крикнула ему:
— Стой! Знаешь, за кем гонишься?
— За кем?
— За сыном! — ответила воительница, обнажив лицо (на первом плане).
— Что же мне делать? — вопросил, должно быть, наш герой, испытывая запоздалое раскаяние.
— Предстать перед судом Всевышнего (Весы)!. Защищайся! — потрясла она Мечом.
«Сейчас поведает о поединке», — подумал я, и рассказчик в самом деле бросил бряцающие Два Меча. Вились искромсанные листья, цеплялись за клинки лианы. Но печальный взгляд рассказчика не оставлял сомнений относительно исхода: его противница владела мечом мастерски, так что теперь настал его черед лежать посреди луга обагренным кровью.
Открывает он, придя в себя, глаза и что же видит? (Несколько высокопарной мимикой рассказчик призывал ждать следующей карты, словно откровения.) Пред нами предстает Папесса — увенчанная короной таинственная аскетичная фигура. Может быть, герою помогла монахиня? Но взгляд его, не отрывавшийся от этой карты, полон смятения. Колдунья? Он с мольбою воздевает руки в священном ужасе. Встретился с верховной жрицей, тайно отправляющей кровавый культ?
— Знай, что в лице той девушки ты оскорбил (от каких же еще слов Папессы лицо его могло так исказиться?)… ты оскорбил саму Кибелу[2], богиню, культу которой посвящен весь этот лес. Теперь ты у нас в руках.
Что он мог ответить, кроме как пролепетать:
— Я искуплю, я замолю свой грех, помилуйте…
— Теперь лес тебя поглотит. Лес — это утрата самого себя. Чтобы присоединиться к нам, ты должен отказаться от себя, лишиться своих качеств, расчленить себя на части, смешаться с окружением, влиться в стаю носящихся по лесу с воплями Менад.
— Нет! — вырвалось из онемелой его глотки, но рассказ уже заканчивался Восемью Мечами: в него вонзились, раздирая его тело, острые клинки растрепанных служительниц Кибелы.
Повесть об алхимике, продавшем свою душу
Еще не улеглось волнение от только что поведанной истории, а уж другой из сотрапезников показывает знаками, что хочет рассказать свою. Судя по всему, в рассказе рыцаря его более всего заинтересовала одна из пар, образованных случайно оказавшимися рядом картами из двух рядов, — Туз Чаш и Папесса.
Давая нам понять, что сочетание их имеет отношение к нему, он положил правее и чуть выше этой пары карт фигуру Короля той же масти, что и Туз (которую, пожалуй, можно счесть его изображением в ранней юности, причем, сказать по правде, слишком лестным), левее же — Восьмерку Посохов.
Первое пришедшее на ум истолкование полученного ряда, если усмотреть в источнике знак чувственности, — что в лесу наш сотрапезник обольстил монахиню. Или же — что он обильно напоил ее, так как источник, если присмотреться, вытекал, похоже, из бочонка на верху давильни винограда. Но, судя по застывшей на лице его печали, человек был погружен в раздумья, не имевшие отношения не то что к плотским вожделениям, но и к простительнейшим удовольствиям, которые могут доставить стол и погребок. Думал он, как видно, не о возвышенном, хоть его облик, явно светский, не оставлял сомнений в том, что размышления его обращены не к Небу, а к Земле. (И следовательно, нельзя было источник счесть вместилищем святой воды.)
Более правдоподобное предположение, пришедшее мне в голову (как, верно, и другим безмолвным слушателям тоже), — что эта карта представляет Источник Жизни — высшую цель алхимических исканий, а сотрапезник наш принадлежит к числу тех самых мудрецов, которые, вглядываясь в колбы, змеевики, реторты, алудели и перегонные кубы (короче говоря, устройства вроде той замысловатой склянки, что он, изображенный в королевском облачении, держал в руке), стремятся вырвать у природы ее тайны, прежде всего тайну превращения металлов.
Похоже было, с самых юных лет (вот смысл его изображения в виде отрока, которое могло служить одновременно и отсылкой к эликсиру долголетия) не ведал он иных страстей (если все же счесть источник символом любви), кроме манипуляции химическими элементами, и много лет надеялся увидеть наконец, как, отделившись от ртутных и сернистых примесей, король всех минералов постепенно выпадет в мутный осадок, который всякий раз оказывался жалкими свинцовыми опилками, зеленоватой смоляною гущей. Так что в конце концов он стал просить совета и содействия у лесных ведуний, сведущих в волшебных зельях и составах и посвятивших себя колдовству и прорицанию грядущего (как та, которую, с суеверным почтением, представил он Папессой).
Очередная карта — Император, вероятно, имела отношение как раз к пророчеству лесной колдуньи: «Могущественнее тебя не будет никого на свете».
Неудивительно, что эти слова вскружили голову алхимику, и он теперь ждал со дня на день необычайных изменений в своей жизни. О них, наверное, и сообщала следующая карта — загадочная первая фигура Старшего Аркана, Маг, в которой кое-кто узнает занятого своим делом шарлатана или чернокнижника.
Итак, герой наш, подняв взгляд от своего стола, увидел пред собою мага, манипулировавшего ретортами и дистилляторами.
— Кто вы? Что вы делаете здесь?
— Гляди! — ответил маг, указывая на склянку.
Потрясенный взгляд, с каким наш сотрапезник бросил на стол Семь Динариев, не оставлял сомнений: он был ослеплен, как если б засверкали перед ним все рудники Востока.
— Ты можешь даровать мне тайну золота? — спросил, наверно, он у шарлатана.
Следом легли Два Динария — знак обмена и торговли, купли и продажи.
— Я тебе ее продам! — ответствовал, должно быть, незнакомец.
— А что же ты возьмешь взамен?
Мы все предполагали, что тот скажет: «Душу!» — но не были уверены, пока рассказчик не раскрыл очередную карту (он чуть-чуть помедлил, прежде чем начать выкладывать второй ряд карт в обратном направлении), и это оказался Дьявол, то есть в шарлатане сотрапезник наш узнал того, кто издавна управляет всякими смешениями, всем, что двойственно, а мы узнали, что перед нами доктор Фауст.
— Душу! — стало быть, ответил Мефистофель, — что не может быть представлено иначе, нежели фигурою Психеи, девушки, несущей свет во мраке, как показывает Аркан Звезда. Явленную далее Пятерку Чаш можно было понимать и как алхимическую тайну, открытую Нечистым Фаусту, и как тост по случаю заключения договора, и как колокола, заслышав звон которых обратился в бегство гость из преисподней. Но можно было также счесть это высказыванием о душе и теле как вместилище души. (Одна из чаш была нарисована на карте поперек, — как видно, в знак того, что она пуста.)
— Душу? — мог переспросить наш Фауст. — Ну а если у меня ее нет?
Но, вероятно, Мефистофель старался не ради одной души.
— Из золота ты сможешь воздвигнуть целый город, — отвечал он Фаусту. — И дашь мне душу всего города.
— Что ж, по рукам.