Замок скрестившихся судеб. Том II — страница 26 из 29

Присцилла

При бесполом размножении простейшее существо — клетка — на определенной стадии своего роста делится, образуя два ядра, и из одного существа выходит два. Нельзя сказать, однако, что одно из них дало жизнь другому. Два новых существа равным образом произошли от первого. Первое исчезло. Можно сказать, умерло, так как не сохранилось ни в одном из порожденных им. Но оно не разложилось, как происходит после смерти с двуполыми животными, а прекратило свое существование. Перестало существовать, как существо прерывное. Непрерывность его проявилась только в момент размножения. В определенный момент примитивное одно стало двумя. Каждое из этих двух существ прерывно. Но переход от одного к двум подразумевает в себе момент непрерывности. Первое умирает, но в его смерти обнаруживается основополагающая непрерывность.

Жорж Батай. Эротизм (из вступления)

Зародышевые клетки бессмертны, продолжительность жизни соматических — ограниченна. Зародышевые клетки связывают нынешние организмы с формами, жившими прежде. <…> Ранние фазы деления половых клеток, оогониев и сперматогониев, — не что иное, как обычный кариокинез. В это время каждая из клеток обладает двойным набором хромосом, и в ходе каждого деления каждая хромосома продольно расщепляется на две равные части, которые разделяются и переходят в дочерние клетки. После нескольких обычных делений они осуществляют два особых, во время одного из которых хромосомный набор делится пополам. Это редукционное деление, или мейоз, в противоположность обычному — митозу. <…> Непосредственно перед редукционным делением семенных клеток хромосомы становятся заметны: это помещающиеся в объемистом ядре тонкие волоконца, одни из них напоминают узелки, другие — палочки. Они располагаются вплотную друг к другу в продольном направлении и, кажется, сливаются, но генетическая практика доказывает, что этого не происходит. Может быть, на этой стадии либо в яйцеклетках, либо в сперматозоидах, либо и в тех и в других хромосомы обмениваются фрагментами совершенно равноценных частей. Этот процесс называется crossing-over. <…> В ходе деления и созревания как в яйцеклетках, так и в семенных клетках происходит перераспределение отцовских и материнских хромосом.

Т.Х. Морган. Эмбриология и генетика, гл. III

…среди Энеев, которые несут своих Анхисов, я переправляюсь на другой берег один, ненавидя этихневидимых родителей, носимых их детьми на протяжении всей жизни…

Ж.П. Сартр. Слова

Каким же образом один из компонентов клетки, нуклеиновая кислота, создает другой элемент клетки — протеин, столь отличающийся и строением, и функцией? Совершенное Эйвери открытие носителя генетической информации, обозначаемого символом ДНК, произвело революцию в биологии. <…> Прежде чем делиться, клетка должна удвоить содержание ДНК, чтобы каждая из двух дочерних клеток содержала точную копию всей совокупности генетического материала. ДНК, состоящая из двух одинаковых спиралей, соединенных «водородными связями», представляет собой идеальную модель для такого удвоения. Если два волоконца расходятся, как половинки молнии, и каждая спираль является моделью для образования взаимодополняющей спирали, это гарантирует точную редупликацию ДНК, значит, гена.

Эрнест Борек. Код жизни

Все влечет нас к смерти; природа, словно бы завидуя тому благодеянию, которое для нас сотворила, часто заявляет открыто или дает понять, что она не может надолго оставлять нам одалживаемую ею капельку материи, которая не может пребывать в одних и тех же руках и должна быть постоянно в обращении: природа нуждается в ней для сотворения новых форм и требует ее обратно для иных творений.

Боссюэ. Проповедь о смерти

Мы не должны ломать себе голову над тем, как автомат такого типа может создавать другие, сложнее и крупнее его. В этом случае большие размеры и повышенная сложность создаваемого объекта, вероятно, потребуют более обстоятельных инструкций I. <…> Впоследствии все автоматы, созданные автоматом типа А, будут обладать таким же свойством. Во всех них будет место для инструкции I. <…> Ясно, что инструкция I выполняет примерно те же функции, что и ген. Ясно также, что механизм копирования В осуществляет основную фазу размножения — удвоение генетического материала, что очевидным образом играет определяющую роль в размножении живых клеток.

Джон фон Нойман. Общая и логическая теория автоматов

Столь превозносящие нетленность, неизменность, думаю, дошли до этого от изрядного желания пожить подольше и от ужаса, который им внушает смерть. Они не учитывают, что, будь люди бессмертны, им не следовало бы рождаться на свет. Им нужно было бы встречаться в голове Медузы, которая превращала бы их в алмазные или яшмовые статуи, чтобы они стали совершеннее, чем есть. <…> Нет никаких сомнений в том, что Земля гораздо совершеннее такая, как есть — переменчивая, тленная, — чем если бы это была каменная масса, даже цельный твердейший и при этом бесчувственный алмаз.

Галилео Галилей. Диалог о двух главнейших системах, день 1

IМитоз

⠀⠀ ⠀⠀

I. Митоз. Иллюстрация. Джо Кут. 2016



…И когда я говорю «до смерти влюблен», — продолжал Qfwfq, — я подразумеваю нечто такое, о чем вы и понятия не имеете, — вы, полагающие, будто влюбляются всегда в кого-нибудь другого, ну, или во что-нибудь, короче, это когда сам я здесь, а то, во что влюблен я, — там, то есть нечто из сферы внешних связей, а я вам говорю о временах вообще до всяких отношений: существовала клетка, этой клеткой был я, и все, и нечего смотреть, имелись ли вокруг другие клетки, это не играет роли, была там клетка — я, что уже много, более чем достаточно для полноты жизни, и как раз об этом ощущении полноты я и хотел поговорить, — не о том, что связано с объемом протоплазмы, которой я располагал, — он хоть и заметно вырос, но не настолько, чтоб из ряда вон, — известно: клетки полны протоплазмы, а чего ж, по-вашему, еще? — я говорю о, с позволения сказать, — кавычки открываются — духовном — кавычки закрываются — чувстве полноты, то есть о факте осознания мною, что той клеткой был я, сознание этого и порождало ощущение полноты, а полнота — само это сознание, от такого по ночам не спишь, себя не помнишь, то есть пребываешь в состоянии, которое я уже определил как «до смерти влюблен». Я знаю, сейчас вы расшумитесь: мол, влюбленность — это не одно самосознание, но и сознание другого, и так далее и тому подобное, так вот, спасибо, я и сам до этого дошел, но если вы не запасетесь хоть чуть-чуть терпением, тогда мне без толку пытаться вам что-то объяснить, и, главное, пока не вспоминайте, как вы влюбляетесь сейчас, теперь-то — если позволительны подобные откровения — я так и сам влюбляюсь, а оговорку насчет откровений сделал, так как знаю: расскажи я вам о нынешней своей влюбленности, вы обвинили бы меня в нескромности, в то время как про бытность мою одноклеточным я могу рассказывать без всякого стеснения, что называется объективно, как о делах давно минувших дней, хорошо, что я вообще об этом что-то помню, но и того, что помню, довольно, чтобы взбудоражить меня с ног до головы, поэтому насчет объективности — это я так, в конце концов, всегда выходит субъективно, и то, что я хочу вам рассказать, рассказывать мне потому и нелегко, что я невольно впадаю в субъективность — субъективность той поры, которая, сколь ни мало я ее помню, будоражит меня всего совсем как нынешняя субъективность, поэтому я пользовался выражениями неудобными, поскольку они могут привести к недоразумениям относительно того, что ныне выглядит совсем иначе, и одновременно удобными, поскольку они выявляют общее.

Прежде всего я должен поточней определить, что я подразумеваю, говоря, что помню я не так уж много, то есть предупредить: если некоторые части моего рассказа будут менее пространны, чем другие, это не значит, что они не так важны, а значит только то, что они хуже сохранились в моей памяти, поскольку хорошо я помню, скажем так, начальную стадию моей истории любви, чтобы не сказать — предшествующую, то есть когда доходит до самого прекрасного, моя память тает, рвется, распадается на мелкие кусочки, и совершенно невозможно вспомнить, что было потом, — я говорю это не для того, чтобы заранее предупредить, что вам придется выслушать историю любви, которую я и не помню, а с целью пояснить: не помнить ее мне до некоторой степени необходимо для того, чтобы история была такой, а не другой, то есть в то время как обычно история — это воспоминание о том, что было, здесь историей становится само отсутствие воспоминаний об истории.

Итак, я говорю о начальной стадии истории любви, которая затем, возможно, повторялась в бесконечном множестве начальных стадий, равных первой, в их умножении или, точнее, возведении в квадрат, в экспоненциальном возрастании числа историй, неотличимых друг от друга, будто бы это одна история, но точно я не знаю, я предполагаю, как можете предположить и вы, я ссылаюсь на начальную стадию, предшествовавшую другим начальным стадиям, на самую первую, которой не могло не быть, — во-первых, так как логично ожидать, чтобы она была, а во-вторых, поскольку я ее прекрасно помню и, говоря, что она первая, вовсе не имею в виду «первая вообще», вам этого, быть может, и хотелось бы, но нет, — первая в том смысле, что любую из этих неизменно одинаковых начальных стадий можно считать первой, а ссылаться буду я на ту, которую я помню, — помню именно как первую в том смысле, что до нее я ничего не помню, а абсолютно первую ищи-свищи, и меня она нисколько не интересует.

Итак, есть клетка, одноклеточный организм, и этот организм — я, и я об этом знаю и доволен этим. Пока ничего особенного. А теперь попробуем представить эту ситуацию в пространстве и во времени. Время идет, и я, все более довольный тем, что я есть, и тем, что я — это я, одновременно все более доволен тем, что существует время и в нем существую я, то есть тем, что время проходит, что я провожу его и что проходит оно через меня, то есть доволен тем, что содержусь во времени и даже содержу его в себе, короче, моим существованием отмечено движение времени, и, согласитесь, все это рождает ощущение ожидания, радостного ожидания, полного надежд, и даже нетерпения, нетерпеливого оживления, оживленного возбужденного молодого нетерпения и в то же время беспокойства, молодого возбужденного и, в сущности, мучительного беспокойства, невыносимо мучительного напряжения нетерпения. К тому же следует учитывать, что «быть» значит также «пребывать в пространстве», и я в самом деле был разлит в пространстве во всю собственную ширь, оно было вокруг меня, и хоть я ничего о нем не знал, было понятно, что оно продолжается во все стороны, и сейчас не так уж важно, что еще в этом пространстве содержалось, я был весь в себе и занят своим делом, и не имелось у меня ни носа, чтоб казать его наружу, ни глаз, чтобы высматривать, что же там, снаружи, есть, а чего нет, а имелось ощущение, что я занимаю в пространстве какое-то пространство и наслаждаюсь своим пребыванием в нем, что я наращиваю свою протоплазму в разных направлениях, но, как я уже сказал, я не хочу распространяться о количественной и материальной стороне, я собираюсь говорить главным образом об удовольствии и жажде сделать что-нибудь с пространством, иметь время для наслаждения пространством и пространство для препровождения времени.

До сих пор я разграничивал в своем рассказе время и пространство для того, чтоб вы меня получше поняли, точнее, чтобы самому получше понять то, что я хотел бы довести до вашего понимания, но в те поры, о которых речь, я сам не очень хорошо их различал; скажем так: в некоем месте в некий момент был я, и кроме этого было «снаружи», казавшееся мне пустотой, которую я мог бы занимать в другой момент или в каком-то другом месте, в целом ряде других мест или моментов, в общем, это была потенциальная проекция меня, где тем не менее меня не было, и значит — пустота, то есть на самом деле мир и будущее, но я в ту пору этого не знал, поскольку мне на том этапе в восприятии было отказано, по линии воображения я еще больше отставал, а уж по части умственных способностей была и вовсе катастрофа, но все равно я радовался, что снаружи — эта пустота, которая была «не-мной», она, возможно, и могла быть «мной», поскольку «я» было единственное известное мне слово и лишь это слово я сумел бы просклонять, — могла быть, и однако в тот момент мной не была и никогда бы так-таки и не стала, тем самым я открыл для себя что-то другое, то есть «чем-то» оно не было, однако не было и мной, точнее, не было мной в тот момент в том месте и, значит, было все-таки «другим», каковое открытие вселяло в меня радостное, нет, мучительное воодушевление, головокружительное мучение, головокружение от бездны возможностей, от этой пустоты, сплошь состоявшей из «других мест», «других ра-зов» и всевозможных «по-другому» — дополнения того «всего», которое было моим «всем», и я был преисполнен любви к этим немым пустым другим местам, другим разам, другим манерам.

Итак, вы видите, что, говоря «влюблен», я не сказал чего-то вовсе несуразного, и хотя вы то и дело меня перебивали: «Ой-ой-ой, влюбился в самого себя, ой, ой, влюблен в свою персону», — я был прав, что не послушал вас, сам не выразился так и не позволил вам, и вот теперь вы видите: моя влюбленность уже тогда была неодолимой страстью к чему-то вне меня, и, до смерти влюбленный, я катался туда-сюда в пространстве и во времени, как страдальцы, корчами своими наводящие на мысль, будто они стремятся вырваться наружу из самих себя.

Чтобы рассказ мой о последующем развитии событий был понятен, мне следует напомнить вам, как я устроен: похожая на клецку масса протоплазмы с ядром посередине. Так вот, не подумайте, что я набиваю себе цену, но в ядре у меня шла необычайно напряженная жизнь. Физически я был субъект в расцвете сил, хотя, на мой взгляд, привлекать внимание к этому нескромно: я был молод, здоров, достиг своего пика, но при этом я отнюдь не исключаю, что кто-нибудь другой, с более скромными кондициями, с более слабой или водянистой цитоплазмой, мог обнаружить даже большие дарования. Для моего рассказа важно то, насколько моя физическая жизнь сказывалась на ядре; я говорю «физическая» не потому, что кроме физической была еще какая-то другая жизнь, а чтобы вы поняли: в ядре физическая жизнь достигала максимальной концентрации, чувствительности, напряжения, так что, быть может, пока я со всех сторон вокруг ядра спокойненько блаженствовал своей белесой мякотью, ядро участвовало в этом цитоплазменном блаженстве на свой ядерный манер — выделяя и сгущая украшавший его затейливый узор из черточек и крапинок, то есть во мне тайно шла кипучая ядерная работа, соразмерная моему внешнему довольству, так что чем больше, скажем так, я был доволен тем, что я — это я, тем более мое ядро преисполнялось напряженным нетерпением, и все, чем был я, и все то, чем постепенно становился, попадало в конце концов в ядро, где поглощалось, фиксировалось и накапливалось змеевидными спиралями, мало-помалу изменявшими свою манеру скручиваться и раскручиваться, так что можно было бы сказать, что все знания мои заключены в ядре, да только вы подумаете, будто функция ядра отделена от функций всего прочего и даже противоположна им, тогда как ежели и есть подвижный импульсивный организм, в котором нет особой дифференциации, то это как раз одноклеточный; но я бы не хотел впадать и в противоположную крайность — внушать вам мысль о химически однородной капле неорганического вещества, вы лучше меня знаете, как разнородны внутри клетка и ядро, которое у меня было все крапчатое, конопатое, покрытое нитями, или соломинками, или палочками, и каждая из этих нитей, палочек, соломин или хромосом находилась в неких конкретных отношениях с какой-то из частей меня. Я сделаю сейчас несколько рискованное утверждение — будто был не чем иным, как суммой этих волоконец, или зубочисток, или палочек, — которое может быть оспорено, — я был целым, а не частью меня самого, — но также и поддержано — при уточнении, что эти палочки и были мной самим, то есть тем, что из меня было переводимо в палочки, чтобы потом, возможно, быть переведенным вновь в меня. И стало быть, когда я говорю о напряженной жизни ядра, то подразумеваю не столько шорох или хруст всех этих палочек внутри ядра, сколько нервозность индивида, знающего, что у него есть эти палочки, что сам он есть все эти палочки, но знающего также, что есть нечто, при посредстве палочек непредставимое, — пустота, чувствовать которую эти палочки только и могут. То есть то стремление вовне, в иные места, к иному, которое и называется желанием.

Об этом состоянии — желания — стоит сказать поточней: оно бывает, когда от просто удовлетворенности переходишь к состоянию растущей удовлетворенности и вслед за этим сразу — к удовлетворенности неудовлетворительного уровня, то есть желанию. Неправда, что желание появляется, когда чего-то не хватает; если не хватает — делать нечего, придется обойтись, а ежели недостает необходимого, то, обходясь без оного, обходишься без выполнения какой-нибудь жизненно важной функции и, значит, быстро движешься к верному концу. То есть из полного отсутствия не может возникнуть ничего — ни хорошего, ни плохого, а лишь отсутствие еще чего-то, вплоть до жизни, каковое положение, как всем ясно, ни хорошим, ни плохим не назовешь. Но полного отсутствия в природе, насколько мне известно, не бывает; это состояние ощущается всегда по контрасту с предыдущим состоянием удовлетворенности, из которого и вырастает все, что только может. И желание совсем не обязательно предполагает наличие чего-либо желанного, — наоборот, нечто желанное может возникнуть только у того, кто пребывает уже в состоянии желания, — не потому, что раньше это нечто не было желанным, а потому, что никто о нем не знал, поэтому когда есть состояние желания, тогда и начинает появляться что-нибудь такое, что, если все пойдет как надо, станет чем-нибудь желанным, хотя может и остаться просто «чем-нибудь» в отсутствие желающего, от желания способного дойти до прекращения собственного бытия, как в данном случае, охарактеризованном словами «до смерти влюблен», который неизвестно еще чем закончится. Так вот, возвращаясь к моменту, на котором мы остановились, скажу, что состояние желания просто влекло меня к некоему «не-сейчас-не-здесь-не-так», которое могло бы в себе что-то содержать (может быть, весь мир), или содержать только меня, или меня в связи с чем-то (или с миром), или что-то (мир), но уже без меня.

Я замечаю, что, определяя этот момент, вновь скатился к общим выражениям, утрачивая позиции, завоеванные посредством предыдущих уточнений, что нередко случается в историях любви. Я отдавал себе отчет в происходившем со мной через происходившее с ядром и, в частности, с хромосомами ядра: через них я начинал осознавать, что вне моих и их пределов — пустота, и судорожное сознание этого — опять же через них — обязывало меня что-то сделать, ввергало в состояние желания, а ежели при этом есть возможность хоть какого-то движения, желающий бывает движим желанием. Тут, однако, эта движимость желанием оставалась, в сущности, желанием движения, как бывает, когда двинуться куда-то невозможно, так как мира нет или о том, что есть он, неизвестно, и в этих случаях желание подвигает на действия — какие-то определенные или какие угодно. Но когда ввиду отсутствия внешнего мира сделать, в общем, ничего нельзя, то единственное, чем можно заниматься в столь стесненных обстоятельствах, — это говорить. В общем, я был движим желанием говорить, это состояние желания — состояние двигавшего мной желания быть движимым желанием любви — подвигало меня на высказывания, и поскольку их предметом могло быть лишь одно — я сам, то я был движим желанием высказать себя, короче, самовыразиться. Но когда я говорил, сколь малых средств довольно для высказывания, я был не точен, поэтому поправлюсь: чтобы говорить, как минимум необходим язык. Я мог использовать в качестве языка семечки и зубочистки, именуемые хромосомами, так что довольно было повторять их, чтобы повторять меня, — само собою, как язык, что, как станет видно, — первый шаг к повторению меня как такового, что, как позже станет видно, вовсе никакое не повторение. Но то, что позже станет видно, позже и увидите, так как если я ударюсь в уточнения уточнений, это никогда не кончится.

Тут, правда, нужно быть очень внимательным, чтобы не впадать в неточности. Вся эта ситуация, которую я пытался описать и сперва назвал «влюбленность», после чего пустился в разъяснения этого слова, отражалась на ядре в виде численного и энергетического приумножения хромосом, точнее, радостного удвоения их, так как каждая хромосома повторилась в своем двойнике. Рассуждая о ядре, казалось бы, естественно отождествлять его с сознанием, что на самом деле является, конечно, грубоватым упрощением, но даже если бы и впрямь так было, это не значит, что сознание характеризуется двойным набором палочек: поскольку каждая из палочек имеет свою функцию, являясь, скажем так, каким-то словом в этом языке, то факт двукратного присутствия того или иного слова не влиял на то, что я собою представлял, так как сущность моя заключалась в ассортименте — лексиконе — разных слов или же функций, имевшихся в моем владении, и факт наличия парных слов сказывался в чувстве полноты, которое я раньше именовал — кавычки открываются — духовным — кавычки закрываются, и вот теперь понятно, что кавычки содержали в себе намек на то, что речь на самом деле шла о поведении вполне материальных волоконец, зубочисток или палочек, от этого не менее радостном и энергичном.

До сих пор я помню все прекрасно, так как воспоминания ядра, считать его сознанием или нет, сохраняют наибольшую ясность. Однако напряжение, о котором я вам говорил, постепенно стало передаваться цитоплазме: я ощутил потребность растянуться во всю собственную ширь, вплоть до чего-то вроде судорожного напряжения нервов, каковых у меня не имелось, так что цитоплазма стала превращаться в некое подобие веретена, как будто ее противоположные концы хотели разбежаться в разные стороны, в некий волокнистый жгут, который весь дрожал не больше и не меньше, чем ядро. Стало даже трудно отличить ядро от цитоплазмы: оно словно растворилось, и палочки зависли посреди веретена из судорожно натянувшихся волокон, не рассеиваясь, а вертясь вокруг себя, как в карусели.

Разрыва ядра, сказать по правде, я почти и не заметил: я чувствовал себя собой полнее, чем когда-либо, и в то же время ощущал, что я уже не я, что этот самый «я» был местом, где имелось все, кроме самого меня, то есть испытывал такое чувство, будто бы я обитаем, то есть будто бы я обитаю в самом себе, то есть обитаю в себе, в котором обитают и другие, то есть будто бы другие обитают в ком-то другом. Лишь тогда и осознал я удвоение, которого сначала, повторяю, не заметил: я оказался вдруг владельцем уймы хромосом, которые теперь перемешались, так как спаренные хромосомы разделились, и я перестал вообще что-либо понимать. Иначе говоря, перед лицом немой непостижимой пустоты, в которую я с любовью погружался, я испытывал необходимость сказать что-нибудь, что вновь утвердило бы мое самосознание, однако мне казалось в тот момент, что слов в моем распоряжении стало слишком много, чтобы составить некое высказывание, которое по-прежнему являло бы собой меня, мое имя, мое новое имя.

Помню еще вот что: как от такого хаотичного нагромождения я, тщетно ища облегчения, стремился перейти к более сбалансированному и упорядоченному размещению, то есть достичь того, чтобы один полный набор хромосом расположился с одной стороны, а другой — с другой, и образованная разорвавшимся ядром карусель былинок в конечном счете обрела зеркально симметричный вид, словно ядро выстроило свои силы в боевой порядок, принять вызов немой непостижимой пустоты, так что удвоение, которое сперва затронуло лишь некоторые из палочек, теперь охватывало все ядро, то есть то, что я по-прежнему считал единым ядром и заставлял функционировать как таковое, хотя это был просто вихрь разрозненных штуковин, разделявшийся на два отдельных вихря.

Здесь нужно уточнить, что это разделение хромосом происходило не по принципу «старые туда, новые — сюда»; если я еще не объяснил, то объясню сейчас, что каждая былинка, уплотнившись, расчленилась надвое по всей длине, и, значит, все они являлись в равной мере старыми и новыми. Это важно, так как прежде я употребил глагол «повториться», как всегда не очень точный, так что могло возникнуть ложное представление, будто была палочка-оригинал, а после появилась копия, и глаголы «говорить», «сказать» тоже были не вполне уместны, хотя фраза о высказывании самого себя мне очень удалась, — неуместны потому, что, когда что-то говорят, имеют место, во-первых, тот, кто говорит, и, во-вторых, то, что говорится, а тут явно не тот случай.

Короче говоря, непросто найти точные термины для описания такого неопределенного состояния, как влюбленность, заключающаяся в нетерпеливорадостном стремлении к овладению пустотой, в жадном ожидании того, что выплывет навстречу мне из этой пустоты, и в муках оттого, что я еще не обладаю тем, чего так жадно и нетерпеливо жду, в душераздирающей муке ощущения себя потенциально уже удвоенным, потенциальным обладателем чего-то потенциально моего, пока еще его лишенным и вынужденным ввиду этого считать не моим и, стало быть, потенциально чужим то, чем я потенциально обладаю. Мучительная надобность мириться с ситуацией, когда потенциально мое является потенциально, а возможно, и фактически чужим, эта пронизанная жадным нетерпением мука ревности — ощущение столь полное, что впору было думать, будто влюбленность есть одна сплошная мука, иначе говоря, будто жадное нетерпение и есть не что иное, как исполненное ревности отчаяние, и порыв нетерпения — не что иное, как порыв отчаяния, вихрь, увлекающий его все глубже, делая все более отчаянным, поскольку каждая его частица обладает свойством раздваиваться и, симметрично размещая сродственные частицы, стремиться выйти из своего состояния, чтобы войти в другое, которое если и будет хуже, все-таки покончит с нынешним.

Тем временем меж двумя вихрями образовывался промежуток, и раздвоение мое делалось все очевидней, начиная с расхождения сознания — этакого косоглазия самосознания, утраты ощущения всего меня как некоего единства, — так как явления эти затрагивали не одно только ядро, вы уже знаете: все приключавшееся в палочках внутри ядра находило отражение в том, что делалось на всем пространстве моего веретенообразного физического воплощения под руководством этих самых палочек. Так что и мое цитоплазменное вещество тоже начало сосредоточиваться в противоположных концах, а середина постепенно истончилась, казалось, будто у меня два одинаковых тела, соединенных перемычкой, которая, все утончаясь, стала уже нитевидной, и в этот миг я в первый раз осознал себя как нечто множественное, — в первый и последний, так как было уже поздно, я ощутил собственную множественность как прообраз и судьбу множественного мира и ощутил, что я — частица мира, я затерян в нем, в неисчислимом мире, и в то же время еще острей почувствовал себя собой — я говорю «почувствовал», а не «осознал», поскольку мы договорились называть сознанием то, что я чувствовал в ядре, теперь же ядер было два, и каждое из них рвало последние нити, еще соединявшие его с другим, чтобы независимо являть отныне свои «я» — мои «я» — «я», повторявшие друг друга, — заикание сознания, которое рвало последние нити памяти (памятей?).

Так вот, себя собой я ощущал благодаря уже не ядрам, а какому-то количеству сдавленной посередине плазмы, и это было неким утонченным верхом ощущения полноты, неким исступлением, явившим мне все разнообразие мира в виде множества лучей, расходившихся в разные стороны от моего единственного непрерывного воплощения. И тут я понял: выход мой из самого себя исключает возвращение назад, возможность восстановления собственного «я», которое, как становилось ясно, я выбрасываю вон, лишаюсь его навсегда, и торжествует агония, поскольку жизнь уже не здесь, уже раздвоенные, не совпадающие проблески чужой — присущей другой клетке — памяти устанавливают отношения новенькой с самой собой и со всем прочим.

Раздробленная, умноженная память не сберегла дальнейшего — распространения и повторения в мире беспамятных и смертных особей, но за мгновение до того, как это началось, я уже понял, как все будет дальше, понял, что грядущее сулит смыкание кольца, которое сейчас — или уже тогда — происходит — или отчаянно пытается произойти; я понял: этот раз-и-выход из самого себя — рождение-смерть — совершит кульбит и превратится из сдавливания и разрыва во взаимопроникновение и смешение асимметричных клеток, суммирующих сообщения, передававшиеся через триллионы триллионов до смерти влюбленностей, я увидел, как моя смертельная влюбленность возвращается в поисках смычки начала и конца и все слова, страдавшие неточностью, когда я рассказывал историю своей любви, обретают точность, выражая прежний точный смысл, как любовные чувства вспыхивают среди многообразия полов, особей, видов, как головокружительную пустоту заполняют формы видов, индивидов и полов, но вновь и вновь все так же повторяется это деление меня, этот раз-и-выход меня из меня, эта жажда действий, невозможность коих претворяет ее в жажду о чем-то говорить, невозможность чего, в свою очередь, приводит к проговариванию самого себя, даже когда «сам» этот разделится на двух «себя» — говорящего и говоримого, на самого себя, который говорит и обязательно умрет, и самого себя — высказывание, у которого есть шанс остаться жить, на единственного многоклеточного самого себя, сохраняющего среди своих клеток ту, что, повторяясь, повторяет тайные слова словаря, составленного из всех нас, и бесчисленного одноклеточного самого себя, который может быть растрачен на бесчисленные клетки-слова, из коих только та, которая встретит дополняющую ее клетку-слово, то есть другую асимметричную саму себя, попробует продолжить непрерывную фрагментарную историю, ну а не встретит — что же; более того, она совсем не обязательно должна ее встретить, большей частью она старается, напротив, этой встречи избежать, так как главное здесь — начальная фаза, даже та, что ей предшествует, — встреча влюбленных смертных «самих себя», в лучшем случае — влюбленных и в любом случае — смертных, главное — момент, когда, отрывая самого себя от самого себя, ты чувствуешь в мгновенном озарении, как прошлое соединяется с грядущим, — как я в момент только что описанного вам разрыва самого себя увидел, что должно произойти со мной сегодня, когда я влюблен, будь то «сегодня» будущее или прошлое, но, так или иначе, современное последнему мгновению единой клетки и заключенное в нем, увидел, кто мне двигался навстречу из бездны всяких «не сейчас», «не здесь», «не так» со своими именем, фамилией и адресом, в красном пальто и черных сапожках, с челкой и веснушками: Присцилла Лэнгвуд, проживающая у мадам Лебра, дом сто девяносто три, рю Вожирар в пятнадцатом округе Парижа.

IIМейоз

⠀⠀ ⠀⠀

II. Мейоз. Иллюстрация.Лейтон Коннор. 2016



Чтобы рассказать, как на самом деле обстоят дела, нужно рассказывать все с самого начала, и даже если начинать повествование с того места, где персонажи — уже многоклеточные организмы, к примеру, излагать историю отношений между мною и Присциллой, для начала нужно точно определить, что я имею в виду, когда говорю «я», и что — когда говорю «Присцилла», и лишь затем определять характер этих отношений. Так вот, Присцилла — особь того же вида, что и я, но противоположного пола, многоклеточная, как сейчас и я; мало того, должен уточнить, что многоклеточная особь — это совокупность пяти десятков триллионов клеток, весьма разнообразных, но непременно обладающих определенными цепочками кислот, идентичными в хромосомах каждой клетки каждого индивида, — кислот, обусловливающих различные процессы в протеинах этих клеток.

Итак, рассказывать о нас с Присциллой — значит прежде всего определить отношения, которые складываются между моими протеинами и протеинами Присциллы, — как порознь, так и в совокупности, — которыми и у меня, и у нее управляют цепи нуклеиновых кислот, расположенные одинаковыми группами в каждой ее клетке и в каждой из моих. Так что рассказывать нашу историю еще сложнее, чем историю отдельной клетки, — не только потому, что, описывая отношения, нужно учитывать множество вещей, происходящих в одно время, но главным образом сперва следует определить, кого соединяют эти отношения, и уже после уточнять характер этих отношений. Если вдуматься, последнее не так уж важно, поскольку сообщение о том, что отношения у нас, например, духовные или же, наоборот, физические, не многое меняет, так как духовные затрагивают считанные миллиарды особых клеток, именуемых нейронами, но эти клетки, выполняя свои функции, принимают сигналы стольких прочих клеток, что все равно придется брать в расчет все триллионы клеток, наличествующие в организме в целом, как если бы речь шла об отношениях физических.

Говоря о том, сколь нелегко определить, кого именно соединяют те или иные отношения, мы не должны, однако, принимать в расчет соображение, которое часто выдвигают в разговорах, — что с каждым мигом я меняюсь, становлюсь не тот, что в предыдущее мгновение, — так же как и Присцилла, — в силу непрерывного обновления молекул протеинов в наших клетках в результате, например, пищеварения или дыхания, насыщающего кровь кислородом. Рассуждения такого рода уводят совершенно не туда, поскольку хотя клетки и в самом деле обновляются, они при этом продолжают следовать программе, заданной их предшественниками, и, значит, с этой точки зрения вполне можно утверждать, что каждый из нас продолжает быть самим собой. Короче говоря, дело в ином, хотя и сказанное, наверное, небесполезно для уяснения того, что все на свете не так просто, как на первый взгляд, — смотришь, потихоньку и поймем, как все на самом деле сложно.

Что же я имею в виду, говоря «я» или «Присцилла»? Я подразумеваю то особое строение, которое приобретают мои и ее клетки в силу особых отношений особого генетического наследия, которое с самого начала казалось помещенным в них нарочно для того, чтоб мои клетки были моими, а Присциллины — клетками Присциллы. Дальше станет видно, что ничего не делалось нарочно, ничего туда никто не помещал, и до того, как мы с Присциллой устроены, в действительности никому нет никакого дела: это генетическое наследие должно просто передать переданное ему для передачи, и наплевать ему, как это будет принято. Но пока что ограничимся ответом на вопрос: я в кавычках и — в кавычках же — Присцилла — это наше — в кавычках — генетическое наследие или же наша — в кавычках — форма? Говоря о форме, я имею в виду как видимую, так и невидимую, то есть всю ее манеру быть Присциллой — то, что ей идут цвета фуксии и апельсина, аромат, который ее кожа издает не только потому, что такова врожденная особенность ее желез, но также под влиянием всего, что она съела за годы своей жизни, сортов употребленного ею мыла и так далее — всего того, что называется — в кавычках — культурой, я имею в виду и ее манеру ходить, садиться, обусловленную тем, что двигаться она привыкла среди тех, кто двигался по тем городам, домам и улицам, где она жила, — всем этим, но и тем, что она помнит, виденным, возможно, только раз, быть может, лишь в кино, а также тем, что, хоть она это и подзабыла, зафиксировалось где-то в глубине нейронов, как все психические травмы, переживаемые каждым из нас с детства.

Но как в зримой и незримой формах, так и в генетическом наследии у нас с Присциллой есть совершенно одинаковые элементы — общие для нас двоих, или для нашего круга, или для всего нашего вида — и элементы, обусловливающие различие. Тогда встает вопрос: наши отношения — это отношения только между различающими нас с Присциллой элементами, поскольку общими с обеих сторон можно пренебречь, — то есть «Присцилла» означает «то, что есть в Присцилле особенного по сравнению с другими представителями вида», — или это отношения между одинаковыми элементами, тогда существенно, идет ли речь об элементах, общих для вида в целом, для нашего с Присциллой окружения или лишь для нас двоих, и мы благодаря им выделяемся на фоне вида — возможно, красотой.

Если вдуматься, это не мы решили, что разнополые особи должны вступать в особые отношения, а вид, даже не столько вид, сколько животное состояние, даже растительно-животное, состояние мира растений и животных, разделенных на два разных пола. Но в избрании мной Присциллы для того, чтобы вступить с ней сам пока еще не знаю в какие отношения, и в выборе меня Присциллой, если она выберет меня и в последний миг не передумает, — неизвестно, какой уровень сработает первым, и, значит, неизвестно, сколько других «я» опередят того, которым я себя считаю, сколько других Присцилл — ту самую Присциллу, к которой, как мне кажется, я мчусь.

Короче говоря, чем больше упрощаешь эту проблему, тем сложней она становится: раз нечто, именуемое мною «я», состоит из некоего набора выстроенных в ряд определенным образом аминокислот, стало быть, внутри этих молекул предусмотрены уже все мыслимые отношения, и внешнее влияние в виде некоторых энзимов, тормозящих некие процессы, может привести лишь к исключению каких-то отношений. Тогда можно утверждать, что все возможности в отношении меня уже осуществились, включая несвершение непроисшедшего со мной: раз я — это я, значит, ставки уже сделаны, у меня имеется конечное число возможностей, и все, что совершается снаружи, имеет для меня значение, лишь если оно претворяется в операции, которые предусмотрели мои нуклеиновые кислоты: таким образом, я заточен в себе, скован цепями моей молекулярной программы, вне меня у меня нет и никогда не будет отношений ни с чем и ни с кем. И у Присциллы тоже, я имею в виду бедняжку настоящую Присциллу. Если меня и ее окружают всякие штуки, похоже, состоящие в неких отношениях с другими штуками, то мы здесь ни при чем: ничего такого важного ни для меня, ни для нее произойти не может.

В общем, ситуация нерадостная; и не то чтобы я ожидал, что мне достанется более сложная индивидуальность, чем та, которая сложилась в результате особого расположения одной кислоты и четверки оснований, которые сами управляют расположением двух десятков аминокислот в сорока шести хромосомах каждой моей клетки, просто эту индивидуальность, повторяемую всеми клетками, назвать моей можно лишь условно, так как из принадлежащих мне хромосом двадцать три у меня от отца и двадцать три — от матери, то есть я все время ношу с собой родителей во всех своих клетках и никогда не смогу избавиться от этой ноши.

Чем родители велели быть мне с самого начала, тем я и являюсь, и ничем другим. При этом наставления моих родителей содержат наставления родителей родителей, которые дошли до них, вот так передаваясь от родителя к родителю, по бесконечной цепочке подчинения. Поэтому историю, которую я собирался рассказать, нельзя не только рассказать, но, прежде всего, и прожить ее, поскольку она вся уже прожита, вся заключена в прошлом, о котором невозможно рассказать, так как оно, в свою очередь, заключено в его прошлом, в стольких индивидуальных прошлых, что неясно, в какой мере следует считать их прошлым всего вида и того, что было до формирования вида, неким общим прошлым, к которому нас отсылают индивидуальные, но которое, сколь бы далеко мы ни заглядывали в глубь времен, существует только в виде индивидуальных случаев, вроде меня или Присциллы, между которыми, однако, не происходит ничего ни индивидуального, ни общего.

Что на самом деле представляет собой и имеет каждый из нас — это прошлое; все, что мы есть и что имеем, — каталог не сорвавшихся возможностей, готовых повториться проб. Настоящее не существует, мы вслепую продвигаемся вовне и в «потом», осуществляя предначертанную программу с помощью производимых нами одних и тех же материалов. Мы не стремимся ни к какому будущему, нас ничто не ждет, мы заперты среди сцеплений механизмов памяти, не предусматривающей иной работы, чем помнить самое себя. Искать друг друга нас с Присциллой побуждает не устремление к будущему — это прошлое Посредством нас разыгрывает свой последний акт. Прощай, Присцилла, наши встречи и объятия напрасны, мы остаемся друг от друга далеки — ил и уже раз и навсегда близки, то есть лишены возможности сближения.

Разлука, невозможность встречи заложены в нас с самого начала. Мы родились не от слияния, а от соприкосновения разных тел. Две клетки в своем движении оказались неподалеку друг от друга: одна ленивая, мясистая, другая — лишь из головки и хвоста-стрелы. Это яйцо и семя, они пребывают в некоторой нерешительности, а потом — с разной скоростью — бросаются друг к другу. Семя пробивает яйцо головой, оставив хвост снаружи; голова его, заполненная ядром, пулей поражает ядро яйца, и оба разлетаются на части: можно было б ожидать их слияния, смешения, взаимообмена; но на самом деле содержавшиеся в обоих ядрах записи — эти набранные вразрядку строчки — просто выстраиваются в новом ядре вплотную друг к другу; слова обоих ядер пребывают там невредимые, отдельно друг от друга. В общем, ни одно из них не растворилось в другом, ничего не отдало и ничего не получило; две клетки, ставшие одной, находятся там вместе, но такие же, как прежде, и первое, что они испытывают, — разочарование. Тем временем двойное ядро, положив начало веренице его удвоений, штампует спаренные послания отца и матери в каждой из дочерних клеток, увековечивая не столько союз, сколько непреодолимое расстояние, разделяющее каждый раз партнеров, неудачу, пустоту, которая разъединяет даже самую успешную пару.

Само собой, по каждому спорному моменту наши клетки могут следовать наставлениям лишь одного из родителей, тем самым чувствуя себя свободными от команд другого; но мы знаем: наше внешнее обличье не много значит по сравнению с тайной программой, запечатленной в каждой нашей клетке, где противостоят друг другу повеления отца и матери.

Что в самом деле важно, так это непримиримый спор родителей, который всякий живущий тянет за собой, с недоброй памятью о каждом миге, когда один супруг вынужден был уступить другому, — памятью, превосходящей своей силой торжество супруга-победителя. Так что факторы, определяющие мой внутренний и внешний облик, — в случаях, когда это не сумма или равнодействующая распоряжений, переданных мне отцом и матерью, — суть приказы, на глубинном уровне отмененные или уравновешенные иным велением, которое осталось тайной, поколебленные подозрением, не лучше ли другой приказ. Так что иногда меня обуревают сомнения: действительно ли я являюсь суммой черт, одержавших в прошлом верх, результатом ряда операций с неизменно положительным исходом, или, быть может, моя истинная суть — скорее совокупность побежденных качеств, сумма отрицательных величин, всех тех ветвей дерева, которые были обломаны, отсечены, заглушены: несбывшееся не менее весомо, чем то, что было, чего не могло не быть.

Пустота, разлука, ожидание — вот что мы такое. Чем пребываем и тогда, когда прошлое в нас обретает свои исходные формы — скопления созревающих яйцеклеток или роя клеток семенных, и в конце концов слова, записанные в их ядрах, изменяются и даже перестают быть частью нас, это отдельные послания, которые уже нам не принадлежат. В наших укромных уголках двойной набор приказов прошлого разделяется пополам, и новые клетки несут в себе уже не двойное, а просто прошлое, что внушает им ощущение легкости и иллюзию, будто они и вправду новые, с новым прошлым, представляющимся чуть ли не грядущим.

Я рассказал сейчас об этом наскоро, но процесс этот, происходящий там, во тьме ядра, в глубине половых органов, на самом деле сложен: это целая череда этапов, не слишком четко отделенных друг от друга, но необратимых. Сначала парные послания отца и матери, до сей поры раздельные, вспоминают о том, что они парные, и соединяются по двое в ряд — множество тончайших волоконец переплетаются и перепутываются; желание соединиться в пару с кем-то вне меня ведет к такому внутреннему спариванию — в глубине самых дальних закоулков составляющей меня материи, — к спариванию носимой мной в себе памяти пары предков, как непосредственно предшествовавших мне — отца и матери, так и самой первой пары, заложившей растительно-животные основы первого спаривания на Земле, и вот сорок шесть волокон, несомые в ядре хранящей свою тайну клеткой, выстраиваются подвое в ряд, не прекращая, впрочем, своей старой распри — судя по тому, что они сразу стремятся разойтись, но в каком-то месте остаются скреплены, так что, когда им удается наконец оторваться друг от друга — поскольку механизм разделения овладел тем временем всей клеткой и напряг всю ее мякоть, — обнаруживается, что каждая хромосома изменилась, состоит теперь из частей, принадлежавших прежде разным, и отдаляется от другой, тоже изменившейся вследствие обмена звеньями, и вот уже две клетки отделяются друг от друга, каждая — с набором из двадцати трех хромосом, эти хромосомы у одной и у другой различны и отличаются от тех, что были в прежней клетке, а после следующего раздвоения появятся четыре разных клетки, каждая с набором из двадцати трех хромосом, где принадлежавшее отцу и матери, даже отцам и матерям, перемешалось.

Таким образом, в конечном счете встреча разных «прошлых», невозможная в настоящем времени тех, кто полагает, будто между ними происходят некие встречи, осуществляется как прошлое того, кто придет потом и не сможет пережить его в своем грядущем настоящем. Мы думаем, что это будет наша свадьба, но на самом деле это еще свадьбы отцов и матерей, которые становятся реальностью благодаря нашим ожиданию и желанию. То, что кажется нам нашим счастьем, может быть, на самом деле — часть чужой истории, которая кончается там, где, мы думали, начинается наша.

И как бы ни спешили мы, Присцилла, друг к другу или друг за другом, прошлое, распоряжаясь нами, проявляет слепое равнодушие и, передвинув эти частицы себя в нас, не заботится о том, как мы их потратим. Мы были только подготовкой, оболочкой встречи «прошлых», происходящей при нашем посредстве, но уже являющейся частью другой истории — той, что будет после: все встречи происходят до и после нас, и действуют в них элементы нового, к которым мы не имеем никакого отношения, — случайность, риск, что-нибудь невероятное.

Так и живем мы, несвободные, в окружении свободы, подталкиваемые, управляемые этой нескончаемой волной, которая представляет собой сочетание всех возможных случаев и проходит через те точки времени и пространства, где пучок различных «прошлых» соединяется с пучком различных «будущих». Первичное море представляло собой массу кольцевых молекул, периодически передававшую послания об общем и различном, которые, окружая нас, предписывали новые комбинации. Так древние приливы временами поднимаются во мне и в Присцилле, следуя движению Луны, так реагируют двуполые виды на давний стимул, предписывающий сезоны и года любви, порой предоставляя прибавки и отсрочки, а подчас и принуждая к упорству, насилию, пороку.

В общем, мы с Присциллой — лишь места, где встречаются послания прошлого, то есть не одни послания, а вместе с ответами на них. И поскольку разные элементы и молекулы реагируют на послания чуть-чуть — или совсем — по-разному, то послания сообразуются с тем миром, который должен их принять и истолковать, то есть для того, чтоб сохранить свою суть, они должны меняться. Стало быть, послания — никакие не послания, и прошлого, которое нужно было бы передавать, не существует, есть лишь много будущих, каковые корректируют течение прошлого, придают ему определенную форму, создают его.

История, которую хотел я рассказать, — это история встречи двух индивидуумов, которых нет, так как они определимы лишь с учетом того или иного прошлого или будущего — прошлого и будущего, ставящих реальность друг друга под сомнение. Или же это история, неотделимая от истории всего сущего, а значит, и того, что не существует и тем самым создает условия для существования сущего. Мы можем лишь сказать, что того перерыва в пустоте, каким является каждый из нас, в неких точках в некие моменты касается волна, обновляющая комбинации молекул, усложняя их или, напротив, устраняя, и этого достаточно, чтоб мы прониклись уверенностью в том, что среди живых клеток, неким образом распределенных в пространстве и во времени, есть «я» и есть «Присцилла», в том, что происходит, произошло или произойдет нечто такое, что затрагивает нас непосредственно, всецело и — смею сказать — счастливо. Уже этого достаточно, Присцилла, чтобы испытывать столь большую радость, когда я вытягиваю свою изогнутую шею поверх твоей и слегка покусываю твою желтую шкуру, на что ты расширяешь ноздри, обнажаешь зубы и встаешь на колени, опуская горб на уровне моей груди, чтобы я мог опереться на него и толкаться в тебя сзади, задними ногами упираясь в песок, чудесною закатною порой в оазисе, ты помнишь, когда нас развьючивают, караван рассыпается, и мы, верблюды, вдруг чувствуем себя такими легкими, и ты пускаешься бегом, а я настигаю тебя рысью среди пальм.

IIIСмерть

⠀⠀ ⠀⠀

III. Смерть. Иллюстрация. Мэтт Киш. 2016



Мы рисковали жизнью — то есть рисковали жить всегда. Угроза так это и продолжать висела с самого начала над каждым, кто случайно начал. Земля покрыта жидкой оболочкой; одна из уймы капель начинает сгущаться и расти, вбирая понемногу окружающие вещества, эта студенистая капля-остров пульсирует, сжимается и расширяется, с каждым разом занимая все больше места, эта капля-континент распростирает свои отростки по океанам, отверждает полюса, смыкает свои зеленые слизистые очертания на экваторе и, если вовремя не остановится, окутает весь шар. Жить будет капля, лишь она, всегда — однообразная, не прерывающаяся во времени и в пространстве слизистая сфера с косточкой-Землей внутри, кашица, содержащая материал для жизни всех нас, так как мы все заключены в ней, в этой капле, которая никому из нас не даст родиться и умереть, так что жизнь будет принадлежать лишь ей одной.

К счастью, она распадается на множество частей. Каждая частица — цепь молекул, выстроенных в некоем порядке, благодаря наличию которого из окружающего беспорядочного вещества вокруг нее образуются другие цепочки молекул, расположенных таким же образом. Каждая из них также распространяет вокруг себя порядок, то есть многократно копирует саму себя, что делает затем и каждая из копий. Раствор совершенно одинаковых живых кристаллов, покрывший всю земную поверхность, сам того не замечая, каждый миг рождается и умирает, то есть ведет прерывистую нескончаемую, неизменно тождественную самой себе жизнь в раздробленном времени и пространстве. Всякая иная форма немыслима, включая нашу.

До тех пор, пока материал, необходимый для самоповторения, не начинает иссякать; тогда каждая молекулярная цепочка принимается запасать необходимые ей вещества в своего рода ячейке, или клетке. Эта клетка растет, растет, в определенный момент раздваивается, две клетки превращаются в четыре, в восемь, в шестнадцать; образовавшиеся клетки не пускаются в самостоятельное плавание, а склеиваются друг с другом, как колониальные организмы, рыбы в косяках, полипы. Мир покрывается лесом губок: каждая, множа свои клетки, образует растянутую сеть, колышущуюся от морских течений. Каждая клетка живет как таковая, а все вместе живут совокупностью их жизней. От зимнего мороза ткани губки рвутся, но самые молодые клетки сохраняются и весной возобновляют деление, вновь воссоздавая ту же губку. Еще немного — и дело будет сделано: некоторое число вечных губок завладеет миром, море будет выпито их порами, исчезнет в пронизавших их ходах, и вечно жить будут они, а не мы, напрасно ждущие момента, когда они нас породят.

Но в чудовищных агломерациях, таящихся в морских глубинах, в скользких скоплениях грибов, произрастающих из влажной корки выступивших над водой земель, не все клетки продолжают расти друг на друге: временами от таких скоплений отделяется подобие роя, ненадолго зависнув, отлетает в сторону, и там, где этот рой опустится на землю, клетки снова начинают делиться, воспроизводя покинутую ими губку, полип, гриб. Начинается циклическое повторение времени, чередование одних и тех же фаз. Грибы рассеивают свои споры по ветру и наращивают бренную грибницу, пока не созревают новые споры, которые умрут как таковые в момент своего вскрытия. Внутри живых существ наметилось важное разграничение: грибы, не знающие смерти, живут на протяжении дня и спустя день возрождаются, но между частью, отдающей команды по воспроизводству, и частью, выполняющей их, выявилось непреодолимое различие.

Начинается борьба между теми, кто уже есть и хочет быть всегда, и нами, еще не существующими, но желающими тоже хоть недолго, но побыть. Опасаясь, что случайная ошибка проложит путь к разнообразию, те, кто существует, умножают контрольные механизмы: если команды на воспроизводство — следствие сравнения двух различных тождественных команд, тогда легче избежать ошибок при их передаче. В результате чередование фаз усложняется: от ветвей полипа, укрепленного на дне моря, отделяются прозрачные медузы и пускаются в самостоятельное плаванье; между ними возникают любовные отношения, мимолетная игра, роскошь преемства, посредством коего полипы будут утверждать свою вечность. На землях, выступивших из воды, растительные чудовища раскрывают веерами листья, расстилают ковры мхов, изгибают дугой ветви, на которых распускаются двуполые цветы, надеясь таким образом оставить смерти лишь малую, сокрытую часть себя, но игра в перекрестные послания уже захватила мир: именно сквозь эту брешь и хлынет масса нас, тех, кого не было.

На морской поверхности колышутся бесчисленные яйца; волна вздымает их и перемешивает с тучей семени. Каждое плавучее существо, выскользнувшее из оплодотворенного яйца, воспроизводит не одно, а двух существ, плававших там до него; оно будет уже не одним и не другим из этих двух, а третьим, то есть те два впервые умрут, а третье впервые родилось.

В незримой череде запрограммированных клеток, все комбинации которых образуются и распадаются в пределах одного и того же вида, налицо еще первоначальная непрерывность; но промежуток между такими комбинациями занят смертными двуполыми, разнящимися меж собою индивидами.

Опасность жизни, не увенчивающейся смертью, устранена, как говорят, навек. Не потому, что из бурлящей жижи болот не может вновь возникнуть первый сгусток неделимой жизни, а потому, что вокруг теперь есть мы, — прежде всего те из нас, которые функционируют как микроорганизмы и бактерии, — готовые наброситься на него и сожрать. Не потому, что цепочки вирусов прекратили воспроизводить свой четкий кристаллический порядок, а потому, что это может происходить лишь в нас, более сложных животных и растениях, внутри наших тел и тканей; иначе говоря, мир вечных заключен внутри мира бренных, и их бессмертие служит гарантией нашей смертности. Еще мы плаваем среди кораллов и актиний, еще пробираемся сквозь папоротники и мхи под ветвями изначального леса, но половое размножение уже каким-то образом включилось в цикл жизни даже более древних видов, иллюзии рассеялись, бессмертные умерли, и никто уже, похоже, не готов отвергнуть пол, даже ту малую его толику, что причитается лично ему, и вернуться к жизни, бесконечно повторяющей саму себя.

Победители — на данный момент — мы, прерывистые. Проигравшая трясина-чаща, как и прежде, окружает нас, мы только прорубили себе с помощью мачете проход через сплетение корней мангровых деревьев[37], наконец, у нас над головами открывается просвет, мы поднимаем глаза, заслоняя их от солнца, но над нами простирается другая крыша — скорлупа из постоянно извергаемых нами слов. Едва покончив с непрерывностью первичной материи, мы вросли в соединительную ткань, заполняющую разрывы между нашими обрывками, меж нашими смертями и рождениями, в совокупность знаков, членораздельных звуков, идеограмм, морфем, чисел, перфокарт, магнитных лент, татуировок, в систему связей, включающую общественные и родственные отношения, всевозможные учреждения, товары, рекламные вывески, напалмовые бомбы, то есть все, что есть язык в широком смысле слова. Опасность не исчезла. Мы в тревоге, мы в лесу, теряющем листву. Словно дублируя земную кору, над головами нашими смыкается свод, который станет враждебным панцирем, узилищем, если мы не догадаемся, где именно ударить по нему, чтобы прервать его вечное самовоспроизводство.

Накрывающий нас потолок — нагромождение железных шестерен — похож на брюхо машины, под которую я подлез, чтобы устранить поломку, и из-под которой мне теперь не выбраться, так как пока я распростерт под ней, машина разрастается настолько, что заслоняет от меня весь мир. Время дорого, я должен разобраться, как устроен механизм, найти то место, куда можем приложить мы силы, чтобы остановить этот неконтролируемый процесс, отдать команды, управляющие переходом к следующей фазе, — фазе машин, которые воспроизводят себя посредством перекрестных женских и мужских посланий, приводящих к рождению новых машин и смерти старых.

Все рано или поздно ставит мне пределы, в том числе эта страница, где моя история ищет такое заключение, которое не позволяло бы считать ее законченной, такую сеть слов, где писанные «я» и «Присцилла», встретившись, породили бы иные слова и мысли, запустили бы цепную реакцию, в ходе которой вещи, созданные и используемые людьми, то есть части человеческого языка, обрели бы, в свою очередь, дар слова, машины начали бы говорить, обмениваясь теми словами, из которых состоят, теми командами, которые ими управляют. Цепь насущной информации, идущая от нуклеиновых кислот — к письму, продолжится на перфолентах автоматов, рожденных автоматами; другие поколения машин, которые, возможно, будут лучше нас, продолжат наши жизни и слова, и переведенные в электронные программы слова «я» и «Присцилла» еще встретятся друг с другом.

Часть третья