– Выходит, я прав был?
– Насчет ремиссии? Да, прав. Ну а потом несколько дней наблюдал за тобой, здешним, это было интересно. До тех пор наблюдал, пока мир вокруг не стал меняться.
– Меняться?
– Ну да. Вдруг изменилось название некоторых улиц. Потом ни с того ни с сего оказалось, что один из наших общих знакомых, Филиппов, уже пять лет как в тюрьме…
– Туда ему и дорога. Стриг с заочников деньги всю жизнь. Стоп. Он ведь умер за полгода до меня!
– Вот именно. Потом изменились дома. Да много чего было. Понимаешь, ощущение, словно я в лодке, и она раскачивается, то туда, то обратно. Это не передать словами, просто мир поплыл и как будто не знал, каким он будет через минуту. Жутковатое ощущение. А потом меня вдруг перестали замечать, словно и нет никакого Рабиновича. И тут я испугался уже по-настоящему. Плюнул на все, залез в свой аппарат, а очнулся уж здесь. Подождал немного, освоился – ну и пошел к тебе.
– Это ты молодец, это ты правильно. Только слушай, почему ты, истинный еврей, оказался в теле ирландца? Они же вроде никаким боком.
– Открою тебе страшную тайну, – щеки Рабиновича порозовели, как-никак под разговор они рюмки по три уже употребили. Для здоровенного мужика ничто, как раз слегка кровь разогнать. – Чем истиннее еврей, тем меньше в нем еврейского. Ты в курсе, почему мы ведем родство по матери?
– Ну да. Оказавшийся на грани уничтожения народ, женщины которого рожают от победителей, потому что своих мужчин просто не осталось. При таких раскладах вести род по матери – единственная возможность сохранить самоидентификацию.
– Вот именно. И я не знаю, кем по национальности был мой предок и какие ветви были у его рода. Вот здесь и сейчас вижу, к примеру, ирландские…
Посмеялись, выпили еще. А потом Колесников вздохнул и сказал:
– Все это здорово, но лирикой сыт не будешь. У меня к тебе вопрос: чем планируешь заниматься дальше?
– Думаю, ты мне посоветуешь.
– Посоветую. Будешь гаулейтером Канады.
– Что? – Рабинович едва не подавился.
– То, что слышал. Благодаря знаниям О’Кэрролла ты в курсе местной обстановки, а значит, лучшую кандидатуру найти сложно. Опять же, у твоего… тела остались друзья и родственники, которым можно доверять. Стало быть, ты не один, а с командой. Естественно, сразу тебя на самый верх отправлять я не стану. Для начала устроишься в администрацию города. Через пару месяцев станешь бургомистром. Ну и за год дорастешь до высшего руководящего поста. Потом уж видно будет, так далеко не заглядываю.
– Но.
– Пустое, Соломоныч, справишься. У тебя получится.
Яблони в цвету – это волшебное и самую чуточку сюрреалистичное зрелище. Листвы еще нет – и только белые, совершенные в своей чистоте лепестки окружают дерево полупрозрачной белой дымкой. А осенью ветки согнутся под тяжестью плодов, и Хелен опять не будет знать, куда их девать…
Колесников никогда не уставал смотреть на цветущие яблони. Особенно когда только-только возвращался с моря – все же в глубине души он оставался, наверное, сугубо штатским и сухопутным человеком. Сам адмирал, правда, над столь высокими материями старался не думать, просто ему нравилось смотреть на цветущие яблони. Там, где он провел все последние десятилетия прошлой жизни, эти деревья практически не росли. Не выдерживали жалких пятидесяти градусов мороза, и все усилия селекционеров заметного результата не приносили. Редко-редко у кого выживали особо хладостойкие сорта, которые на зиму укутывали, чем только могли. Однако, несмотря на все ухищрения, эта пародия на дерево так и оставалась чем-то вроде низенького, кривого кустарника после того, как над ним поработали козы. И неудивительно, что ни красивых цветов, ни яблок по осени ждать не приходилось.
Зато в Германии с яблонями дело обстояло куда лучше. И, в отличие от русских пацанов, немецкие детишки чопорно проходили мимо, не устраивая налетов на чужие сады. Интересно даже, появлялись ли вообще в их головах подобные мысли? Скорее да, чем нет, но прусская система воспитания не давала им и тени шанса вылезти наружу. Так что, как подозревал Колесников, скорее всего единственным, кто будет ползать по веткам этих деревьев на зависть приятелям, окажется его собственный сын. Хелен, слава богу, русская и муштрой заниматься не собиралась, он – тем более. Вырастет раздолбаем, конечно, ну да и ладно. У ребенка должно быть детство, а все остальное привьет военное училище.
А вот и он, легок на помине. Идет карапуз с важным видом по дорожке в сопровождении няньки, этакой истинной фрау гренадерского роста и с классическим именем Марта. Стоило немалого труда внушить ей, что ребенка не надо строить, а надо только смотреть, чтобы он лишний раз не брякнулся и ничего себе не сломал, да еще чтобы был вовремя накормлен и помыт. Ибо у родителей на это времени не так много – отец постоянно на службе и дома с начала войны появляется раз в пару месяцев, а мать, светило журналистики, вся в работе. Ну, почти вся – через пару месяцев ее вольница закончится, и будет подготовка к рождению второго ребенка. Вот так-то, хе-хе, адмирал Лютьенс плодится и размножается!
– Гюнтер!
Хелен, чуть поправившаяся (пора, чего уж там), но ничуть не растерявшая красоты, выглядела радостно-удивленной и чуть смущенной. Совсем как девчонка… Все правильно, он ее не предупредил, решил, пускай будет сюрпризом. Легко, будто молодой лейтенант, Колесников подбежал к ней, подхватил на руки, закрутил. Хелен пискнула, сдернула с него фуражку, зарылась лицом в его волосы… Наверняка покраснела, Колесников этого не видел, но щекой чувствовал, как пылает ее кожа. Поразительно, она, когда они только познакомились, смущалась меньше, чем сейчас, хотя прожили вместе уже несколько лет и вот-вот будет очередное прибавление в семействе.
– Гюнтер. Соседи увидят. Марта.
– Да и идут они лесом, – настроение адмирала было великолепное, и ему сейчас хотелось наплевать на весь свет. – Лен, не становись немкой. Ты русская, и это звучит гордо!
Хелен чуть отстранилась, посмотрела на него с удивлением, но протестовать не стала. И когда он на руках занес ее в дом – тоже. И вообще, день замечательно начался и продолжился не хуже. Колесников был дома, и он был счастлив.
Вечером, когда дите уже спало, он сидел на мягком кожаном диване напротив пышущего ровным жаром и бросающего умиротворяющие блики живого огня камина и неспешно рассказывал о своих странствиях. Старался делать это весело и бодро, сглаживая острые углы, но получалось не всегда. Это докладывая командованию (ну, когда оно у него еще было) или ведя переговоры, он полностью контролировал свою речь, а дома, расслабившись, получалось не особенно. Хелен, полулежа, примостила голову у него на коленях и, казалось, дремала, но Колесников не сомневался – все слышит, все запоминает, это уже профессиональное. Как-то она призналась, что хочет написать книгу о своем адмирале. Колесников тогда рассмеялся, и сказал, что не против, но при условии, если книга выйдет после его смерти. Тогда она обиделась и назвала его дураком, но сейчас, похоже, до нее начало доходить, что в каждой шутке есть доля шутки.
– Гюнтер, – она прервала его на полуслове. – Я понимаю, ты не можешь сидеть в штабе, когда твои люди сражаются, но скажи… Неужели нельзя было обойтись без этой войны?
– Честно? – Колесников задумался на несколько секунд, потом вздохнул. – Нельзя. Потому что если не будет этой войны, следующая окажется последней. Вообще последней. Не останется никого и ничего. Поэтому лучше пускай они погибнут сейчас, чем мы потом. Я хочу, чтобы мои дети жили и были счастливы. Самому-то осталось не так много, на мой век хватит, но о вас я должен думать. Поэтому я обязан победить. Ты мне веришь?
– Верю.
По молчаливому согласию, больше они в тот вечер не разговаривали о войне, но Колесников понимал: Хелен права. Рано или поздно его удача может и закончиться, а значит, надо побыстрее завершать это мордобитие. И готовиться к следующему – японскую проблему еще никто не отменял.
А на следующий день случилось то, ради чего он, собственно, и прилетел в Берлин. ББГ, сиречь Большая Берлинская Говорильня. Собрание на высшем уровне, которое должно было решить, как действовать дальше и каким образом должен быть устроен мир после победы. В том, что они победят, ни у кого сомнений не было, а вот сколько сил для этого потребуется и, главное, что делать потом, мнений наблюдалось слишком много, и следовало решить все сейчас, чтобы позже не передраться уже между собой.
От Германии присутствовали все трое: Геринг, Роммель и Лютьенс. Из Москвы прилетели Сталин и Молотов. Муссолини явился в гордом одиночестве – хорошо понимал, что по сравнению с другими его вклад не столь уж и велик, поэтому не наглел. Он вообще был умной сволочью и знал, когда можно орать и строить из себя несгибаемого потомка римлян, а когда лучше помолчать. Хотя, конечно, действия итальянских моряков давали ему право на собственное мнение.
А вот остальных решили не приглашать. Сателлитов вроде Румынии или Венгрии потому, что от них ничего сейчас не зависело, а японцев… Ну, к ним у всех, кроме Италии, имелось негативное отношение, да и вообще, когда собираются взрослые, авторитетные люди, уличной шпане рядом делать нечего. Каким бы ни было у этой шпаны самомнение.
Вначале, разумеется, шло обсуждение происходящего на фронтах, поскольку ситуацией, как оказалось, владели не все. То есть немцы хорошо разбирались, что и где творится, все же все трое профессиональные военные. К тому же двое только-только с самой что ни на есть передовой. Сталин, как оказалось, тоже обладал четким пониманием нюансов происходящего. Как ни крути, он тоже имел определенный, пускай и не самый большой, личный опыт командования войсками, да и, в отличие от многих, никогда не переставал учиться.
Молотов в ситуации на фронтах разбирался не то чтобы хуже, а просто намного медленнее, чувствовался гражданский человек, однако при этом ум у него был цепкий, словно у бульдога, и спрашивать, если что-то не понимал, советский министр иностранных дел не стеснялся. Впрочем, ему простительно, работа дипломатов начинается чуть позже, когда замолкают пушки, желательно, оставаясь при этом наведенными на вражескую столицу.