Замри, как колибри — страница 17 из 47

да говорили о КОНЦЕ СВЕТА – и он близок. Еще немного соломы в стене… шатающийся кирпич или два сдвинутся… потом не останется камня на камне – и долгая тишина; действительно на веки вечные. С чем бороться? Никто не сможет снова собрать звезды. У нас осталось совсем немного времени. Не могу сказать, что это не важно; это важнее всего – но мы бессильны остановить это сейчас.

Мне очень трудно отвечать на твои вопросы. Некоторые становятся бунтарями не по своей воле; у меня не было выбора – хорошо бы мне представили хоть мало-мальское доказательство, что этот «их мир» не мог быть устроен и управляем лучше полудюжиной одурманенных идиотов, связанных по рукам и ногам на дне колодца десятимильной глубины. Мы всегда бунтуем оттого, что любим; нужна огромная любовь, чтобы проявлять в нынешней ситуации хоть какое-то неравнодушие: и мне по-прежнему не все равно. Положение людей безнадежно. Впрочем, в оставшееся время мы можем вспомнить о Величайшем и прочих богах.

Смесь надежды и отчаяния, любви и смирения, мужества и чувства тщеты, исходящие от этих отрывков, говорит о многом. Отдалившись от мира, как поэт, как визионер, Пэтчен тем не менее отождествляет себя с миром, охваченным болезнью, которая стала всеобщей. Он имеет скромность признавать, что его талант, что все таланты, обязаны Божественному началу. Он также достаточно невинен, чтобы считать: тварный мир обязан слышать глас Божий и воздавать Ему должное. Он ясно понимает, что его страдание не важно, что оно к тому же пагубно воздействует на его истинный дух, по его словам, но признается ли он себе, сможет ли он признаться себе, что страдание мира тоже пагубно воздействует на истинный дух мира? Если он может верить в собственное выздоровление, способен ли он не верить во всеобщее выздоровление? «Положение человеческих существ безнадежно», – говорит он. Но он сам человеческое существо, а он вовсе не убежден, что его положение безнадежно. С некоторой уверенностью в будущем он воображает, что сможет дать более полный выход своим способностям. Весь мир сейчас вопиет, требуя уверенности в будущем. Вопиет, требуя мира, но не делает реальных усилий, чтобы остановить силы, которые работают на войну. В своих страданиях каждая честная душа, несомненно, обращается к миру как к «их миру». Ни один нормальный человек не желает быть добровольной частью этого мира, настолько тот стал насквозь бесчеловечным, нестерпимым. Все мы, принимаем его или нет, ждем конца этого мира, будто это не созданный нами самими мир, но ад, в который мы были ввергнуты злой судьбой.

Пэтчен пользуется языком бунта. Никакого другого языка не осталось. Когда грабишь банк, нет времени объяснять директорам пагубную несправедливость современной экономической системы. Объяснения давались неоднократно; предупреждения вывешивались на всех столбах. Но не были приняты во внимание. Время действовать. «Руки вверх! Деньги на бочку!»

Наиболее эффективно Пэтчен использует этот язык в прозаических произведениях. В «Дневнике Альбиона Мунлайта» Пэтчен нащупал особую жилу в английской литературе. Прозаические работы – из которых последняя по времени появления «Спящие, проснитесь!» – не поддаются классификации. Как в старинных занимательных рассказах для детей, здесь на каждой странице чудо. Под внешним хаосом и безумством быстро обнаруживаешь логику и волю отважного творца. На ум приходит Блейк, Лотреамон, Пикассо – и Якоб Бёме. Странные предшественники! Но еще и Савонарола, Грюневальд[79], Иоанн Патмосский, Иероним Босх – и времена, события и сцены, опознаваемые лишь в преддверии сна. Каждая его новая книга все более изумляет, как трюк иллюзиониста, изменчивым разнообразием не только текста, но и оформления, композиции и формата. Читатель видит уже не безжизненную отпечатанную книгу, но нечто живое и дышащее, нечто, что в ответ смотрит на него с равным изумлением. Новизна здесь не приманка, но жесткий кулак мастера дзен – пробудить и возбудить сознание читателя. ЧЕЛОВЕЧЕСТВО ИДЕТ ПО ЛОЖНОМУ ПУТИ! – это реальность, вопиющая со страниц его книг. Вновь мы имеем бунт ангелов.

Здесь не место обсуждать достоинства или недостатки творчества автора. Важно для меня в данный момент то, что, независимо ни от чего, он поэт. Мне живо интересен тот, кто в наше время имеет несчастье быть художником и человеком. Подобным образом я испытываю одинаковый интерес к маневрам что гангстера, что финансиста или военного. Они неотъемлемая часть общества; некоторых из них превозносят за их усилия, некоторых поносят, некоторые подвергаются гонениям и преследуются, как дикие звери. В нашем обществе художник не поддерживается, не превозносится и не вознаграждается, пока не воспользуется оружием более мощным, нежели его соперник. Такое оружие не найти в магазинах или арсеналах; художнику предстоит выковать его, положив себя на наковальню. Это единственный способ, найденный им для сохранения себя. Его жизнь с самого начала поставлена на карту. Он – мученик независимо от того, какой выбор сделает. Он больше не стремится творить тепло, он стремится создать вирус, который общество должно позволить впрыснуть себе или погибнуть. Не важно, что он проповедует: любовь или ненависть, свободу или рабство, – он обязан создать пространство, чтобы быть услышанным, уши, которые услышат. Он должен добиться, пожертвовав собственной жизнью, осознания ценности и величия, которые когда-то подразумевались под словом «человек». Сейчас не время анализировать и критиковать произведения искусства. Не время отбирать цветы гения, различать их, наклеивать ярлыки и распределять по категориям. Но время принимать то, что предлагается, и быть благодарным за то, что нечто иное, нежели массовая нетерпимость, массовое самоубийство, может занять человеческий интеллект.

Если своим безразличием и бездействием мы можем создать человека-бомбу, как создали атомные, то, кажется мне, поэт имеет право взорваться по-своему и в свое время. Если все окончательно обречено на уничтожение, почему не поэту возглавить нас на этом пути? Почему он должен оставаться один среди руин, как обезумевший зверь? Если мы отрицаем нашего Создателя, почему должны беречь создателя слов и образов? Разве формы и символы, которые он придумывает, выше самого Сотворения мира?

Когда люди намеренно создают смертоносные орудия для использования их как против невинных, так и против виновных, против грудных младенцев и стариков, больных, хромых, калек, слепых, душевнобольных, когда их цель – население целых стран, когда они невосприимчивы ко всем мольбам, тогда мы знаем, что душу и воображение человека более ничто не способно волновать. Если сильные мира сего охвачены страхом и дрожат, на что тогда надеяться слабым? Какое дело тогда тем чудовищам, находящимся у власти, что станется с поэтом, скульптором, музыкантом?

В богатейшей и наиболее могущественной стране мира нет средств уберечь поэта-инвалида, такого как Кеннет Пэтчен, от голода или выселения из дома. Подобным же образом не находится верных коллег-художников, которые бы объединились, чтобы защитить его от излишних нападок ограниченной, недоброжелательной критики. Каждый день приносит новый удар, новое оскорбление, новое обвинение. Несмотря на все это, он продолжает творить. Он работает одновременно над двумя или тремя книгами. Трудится, преодолевая почти непрекращающуюся боль. Живет в комнате, едва способной вместить его тело, можно сказать, в арендованном гробу, да к тому же еще исключительно ненадежном. Не лучше ли было бы ему умереть? Чего ему ждать – как человеку, как художнику, как члену общества?

Я пишу эти строки для английского и французского изданий его произведения. Вряд ли это можно назвать традиционным предисловием. Но я надеюсь, что в этих далеких странах Пэтчен (и другие, пока неизвестные американские писатели) найдет друзей, найдет поддержку и одобрение, чтобы продолжать жить и работать. В Америке невосприимчивы к любым призывам. Люди здесь не понимают язык поэта. Они не желают видеть страдание – слишком оно беспокоит. Они не встречают Красоту с распростертыми объятиями – ее присутствие мешает бездушным роботам. Страх насилия заставляет их совершать безумные жестокости. Они не благоговеют перед формой или образом – они полны решимости уничтожить все, что не соответствует их идеалу, который есть хаос. Их не заботит даже собственный их распад, потому что они уже разлагаются. Огромное скопище гниющих гробниц, Америка продержится еще немного, выжидая подходящего момента, чтобы взорваться, разнеся себя на куски.

Одна вещь, которую Пэтчен не может понять, более того, терпеть, – это отказ действовать. Тут он кремень. Сталкиваясь с оправданиями и объяснениями, он превращается в разъяренного льва.

Особую ярость вызывают у него богатые. Время от времени ему бросают кость. Вместо того чтобы успокоиться, он рычит еще свирепей. Мы, конечно, знаем, что такое покровительство. Обычно это плата за молчание. «Что делать с подобным человеком?» – восклицает несчастный богач. Да, человек, подобный Пэтчену, ставит его перед дилеммой. Либо увеличивает требования, либо использует полученное, чтобы выразить свое презрение и неприязнь. Ему требуются деньги на еду и жилье, деньги на врача, на операции, на лекарства – и тем не менее он продолжает выпускать красивые книги. Жестокие книги, изысканного вида. Ничего не скажешь, у человека незаурядный вкус. Но где у него право иметь высокие потребности? Этак завтра он, может, попросит коттедж на берегу моря или Руо, перед творчеством которого преклоняется. Может, «Кейпхарт»[80], поскольку любит слушать музыку. Как удовлетворить такое чудовище?

Вот так богачи думают о голодающем художнике. Бедняки тоже, иногда. Почему он не найдет себе работу? Почему не заставит жену содержать его? Должен ли он жить в доме, где целых две комнаты? Иметь столько книг и пластинок? Когда человек вдобавок и инвалид, они еще более возмущены, еще более злобны. Они обвиняют его в том, что он позволяет болезни искажать его ви́дение. «Произведение больного человека», – говорят они и пожимают плечами. Если он вопит, значит это «произведение бессильного человека». Если просит и умоляет, значит «потерял всякое чувство достоинства». Ну а если рычит? Тогда он безнадежно безумен. Не имеет значения, какую позицию он занимает, – он заранее виноват. Когда его похоронят, его превознесут как еще одного «poete maudit»