В ней заговорила африканская кровь, пламенная, как африканское солнце, как дыхание хамсина.
– Успокойся, друг мой, – сказал Иосиф медленно и тихо, – разве можно обращать слова ребенка в слова оскорбления? Дети повздорили, вот и все.
– Но Усурта, значит, слышал от старших оскорбительные для тебя слова, – волновалась Асенефа.
– Да, от старших, мы все заимствуем у старших, и хорошее и дурное; но я уверен, что Усурта слышал дурные слова не от отца, а от матери.
– Так накажи ее! – настаивала оскорбленная египтянка.
– Друг мой! – сказал многознаменательно Иосиф. – Я пощадил эту жалкую женщину, когда был ее рабом; так ужели теперь, когда я могу уничтожить и ее, и ее мужа, я унижусь до мщения? Помни, друг мой: чем выше поставлен человек, тем он должен быть великодушнее; оскорбление обидно только для слабого, беззащитного… Если я, будучи ее рабом, этой жалкой женщины, если я тогда подарил ей жизнь, спас от неминуемой смерти…
– Ты пощадил жизнь этой Снат-Гатор! – в изумлении остановилась Асенефа. – Пощадил жизнь, будучи ее рабом?
– Да, пощадил, друг мой.
– Но как? – все в большее и большее изумление приходила Асенефа. – Ты мне этого никогда не говорил.
– И не скажу… Человек, выдавший тайну другого, даже злейшего врага своего – а Снат-Гатор была злейшим врагом моим, – такой человек недостоин названия человека, – с глубоким убеждением говорил Иосиф. – Доверенная тайна должна быть священна.
– Так она, эта противная Снат-Гатор, доверила тебе свою тайну? – с внезапно проснувшейся ревностью спросила Асенефа, мгновенно бледнея.
– Да… доверила… невольно… в порыве, – уклончиво отвечал Иосиф.
– Какую же? Какую тайну можно доверить рабу? – продолжала спрашивать ревнивая египтянка, открывшая сегодня за мужем уже вторую тайну.
– Она не доверила ее, а против своей воли, вопреки своему рассудку… обнаружила, – нехотя отвечал Иосиф.
– И ты мне ее не скажешь? – настаивала Асенефа.
– Прошу тебя, друг мой, не спрашивай: чего ты хочешь, недостойно тебя; уважить твою просьбу было бы недостойно меня, – с твердостью проговорил Иосиф.
Заметив потом, что Манассия глядит на него вопросительно, он погладил кудрявую головку мальчика и сказал:
– Иди играй себе, мой мальчик.
– Но я не буду больше играть с Усуртой, – сказал Манассия.
– Отчего же? Играй с ним.
– Нет, я его побью и скажу ему, что жиденок и египтянин – одно и то же, а мать его жалкая женщина, – решил мальчик.
– Нет, мой Манассия, ты не говори этого, – остановил было его отец.
– Да ведь ты сам сказал, что Снат-Гатор – жалкая женщина и что всегда надо говорить правду, – оправдывался Манассия.
– Да, я это говорил, – согласился Иосиф, – но я же говорил, что не надо никого обижать.
– А разве говорить правду значит обижать? – допрашивал упрямый ребенок.
– Да, когда правды не хотят знать.
– Так Усурта и его мать не хотят знать правды?
В это время у входа показался старый египтянин со свертком папируса в одной руке и с ключами в другой. Это был смотритель дворца Иосифова и хранитель его житниц.
– Ты что, добрый Рамес? – спросил Иосиф.
– Господин приказал отпустить пшеницы ханаанеянам; всех десять ослов повелит господин навьючить пшеницей или только девять, а десятого оставить? – спросил пришедший.
– Вели навьючить всех ослов, – отвечал Иосиф. – Я иду сейчас с тобой.
И Иосиф оставил Асенефу с детьми. Пройдя в соседний покой, он остановил своего старого домоправителя, положив ему руку на плечо.
– Слушай, мой добрый Рамес, – таинственно сказал Иосиф. – Я хочу испытать ханаанеян, соглядатаи они или нет: для этого я приказал задержать одного из них. Теперь сделай вот что для обнаружения их намерений: отпусти им пшеницу полностью, наполни все их мешки, да сверх того, тайно от них самих, чтобы никто не видал, поверх пшеницы положи в каждый их мешок то серебро, которое они заплатят тебе за пшеницу.
Рамес с удивлением посмотрел на своего господина.
– О, великий адон, псомпфомфаних земли египетской! – почтительно проговорил он. – Я живу восемьдесят лет; восемьдесят раз воды Нила орошали землю с тех пор, как мои старые, прежде молодые ноги ходили по ней; уже четыре раза я со слезами провожал великого бога Аписа на покой, в прекрасную страну Запада, в вечное его гробничное место, и дышу теперь при четвертом великом боге Аписе, а первый раз слышу, что соглядатаев даром награждают пшеницей, да еще и серебро тихонько в мешки прячут.
– Так, мой добрый Рамес, – сказал с улыбкою Иосиф, – я верю твоей опытности и твоей мудрости. Я прожил вдвое меньше твоего: сорок первый раз солнце вступает на высшую свою ступень на своде небесном с тех пор, как я его вижу над землею; я гожусь тебе не только в сыновья, но и во внуки, все это правда. Но сегодня мой сын, десятилетний отрок Манассия, вопросами своими дал мне такой урок, какого я не получал и от столетних старцев… Сделай же то, мой добрый Рамес, что повелевает мне мое сердце. Придет пора, все узнаешь.
– Да будет воля господина, – покорно отвечал старик.
XIII
Вдали на горизонте чуть заметная показалась группа пальм. Тонкие, стройные стволы их на этом расстоянии напоминали собою тонкие и стройные стебли пшеницы, отягченные зонтикообразными колосьями. Африканское солнце, за день накалившее песок пустыни, склонялось к горизонту.
По этой пустыне медленно двигался небольшой караван. Он направлялся к востоку, к той группе пальм, которая едва виднелась на самом горизонте. Караван состоял из десяти вьючных ослов. Переметные сумы очень внушительных размеров грузно свешивались по бокам усталых животных и почти касались земли. Тени от каравана и от сопровождавших его девяти путников удлинялись все более и более.
– Я все не могу понять, зачем ему нужно видеть нашего брата Вениамина, – говорил один из путников, как бы рассуждая сам с собою.
– Может быть, он хочет сделать из него евнуха для двора фараона, – сказал другой путник.
– А разве для него мало египтян?
– Да, но они предпочитают иноземцев: у них есть евнухи и из измаильтян, и из халдеев, а всего больше из чернокожих куш.
– Только едва ли отец отпустит от себя Вениамина.
– Да, он все еще помнит Иосифа.
– Правда, это был его любимец от Рахили… Жив ли он или уже давно его нет на свете?.. Вот тебе и сны его: наши снопы кланяются его снопу.
– Да, и солнце, и месяц, и звезды ему же кланялись… И сны, видно, Бог насылает иногда на пагубу.
Так беседовали между собою братья Иосифовы, возвращаясь из Египта с пшеницею.
– Бедный Симеон! Что-то он теперь?
– Да, если мы не воротимся в Египет с Вениамином, то Симеону предстоит вечное заточение, а может, и смерть.
– Но Вениамина отец никогда не отпустит.
Группа пальм вырисовывалась на горизонте все отчетливее и отчетливее. Каждый ствол исполинского дерева казался точно вырезанным в синеве далекого неба. Песок пустыни окрашивался розоватым налетом, и отдельные песчинки горели, как едва заметная алмазная пыль.
– Вот уже и орлы пустыни летят на ночлег, на запад, как бы догоняя уходящее солнце, – сказал Иуда, следя за плавными взмахами крыльев громадных птиц, жалобный клекот которых далеко разносился по пустыне.
– Это они летят с мест добычи из Ханаана, – заметил Рувим, – не посетила ли наши стада моровая язва?
– Нет, Бог пощадит достояние наше и отцов наших.
Скоро караван приблизился к небольшому оазису, на котором вокруг маленького степного озерца виднелась скудная колючая зелень и высились к небу гигантские пальмы. При виде воды истомленные зноем и длинным переходом ослы издавали радостные крики. Они знали, что здесь их ожидают отдых и водопой. Караван остановился.
– Возблагодарим же Иегову за благополучие истекшего дня, – сказал Иуда, воздевая руки к небу.
Все братья последовали его примеру. Окончив молитву, они тотчас же стали развьючивать ослов, чтобы облегчить их и дать им корму.
– Что я вижу! – вдруг послышался голос Завулона, развязывавшего один из мешков. – Серебро мое, которое я с рук на руки передал домоправителю адона и псомпфомфаниха земли египетской в уплату за пшеницу, оно очутилось опять в моем мешке.
– Что ты говоришь!.. – воскликнул Дан, развьючивавший тут же своего осла. – Покажи!
– Вот, узел с серебром, смотри: это мое серебро.
– Но ты, может быть, по рассеянности не отдал его?
– Отдал, хорошо помню… Что это? Да тут положены и хлебы, и финики, и вяленая рыба.
– И у меня узел с моим серебром! – закричал Гад.
– И у меня серебро цело! И у меня хлебы и рыба! – говорил Неффалим.
Возгласы изумления и испуга слышались со всех сторон: «Что же это? Не египетские ли это волхования?», «Не подброшено ли это со злым умыслом?», «Не воротиться ли нам в Египет?», «Не возвратить ли серебро? А то не нажить бы беды…»
Тогда подошел Рувим, старейший из братьев. Лицо его было задумчиво, но не выражало испуга.
– Не тревожьтесь, братья, – сказал он, – это не волхования египетские… В этом я не подозреваю злого умысла, зло не такую личину принимает на себя… Нам отпущена пшеница полными мешками и нам же возвращено наше серебро. Мало того: нам положено на дорогу продовольствие… Только родная мать способна на это. Я подозреваю, что в доме фараона и его псомпфомфаниха есть кто-либо, тайно от всех благодеющий нам. Вспомните, что в первый же день псомпфомфаних сурово принял нас: он грозил нам смертью. Он требовал, чтоб мы привели ему младшего брата своего, Вениамина. Для чего он ему понадобился, то ведомо одному Иегове. Потом он заключил нас всех в темницу. А уже на третий день оказался милостивее, вызвал нас из темницы и говорит: «Я боюсь Бога»… Что ему стоило вновь заключить нас в темницу всех, не дать нам пшеницы и отправить за Вениамином кого-либо одного из нас? Он мог сказать нам: «Вы соглядатаи, я не верю вам и до тех пор не уверюсь в вас и не дам вам пшеницы, пока один из вас не приведет ко мне младшего брата вашего; а вы сидите в заключении». Но он велел отпустить нам пшеницы и заложником оставил у себя одного только Симеона, брата нашего. Ясно, что во всем этом виден перст Иеговы: по воле Иеговы кто-либо смягчил сердце псомпфомфаниха; но кто он, мы не знаем. Он же, этот неведомый доброжелатель наш, может быть, сам домоправитель псомпфомфаниха, тот старичок Рамес, и вложил тайно в наши мешки наше серебро и еще на дорогу снабдил нас провизией… Возблагодарим же благость Иеговы, Бога отцов наших, Бога Авраама, Исаака и Иакова.