И на этом фоне мало кто отдает себе отчет в том, что эта пьеса всего лишь часть цикла, в который входят четыре скрипичных концерта, названных по временам года, и в каждом из них, как и положено нормальному времени года, по три части. И каждому из этих концертов предпослан сонет, предположительно написанный самим маэстро.
…Вдруг налетает страстный и могучий
Борей, взрывая тишины покой.
Вокруг темно, злых мошек тучи.
И плачет пастушок, застигнутый грозой.
От страха, бедный, замирает:
Бьют молнии, грохочет гром,
И спелые колосья вырывает
Гроза безжалостно кругом.[61]
Продолжение истории о потерянных смыслах
«Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли все;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо».
Что, эпиграф показался недостаточно убедительным? Не в обиду будь сказано, многие ли из читателей этой книги влюблялись в обманы «девачковых» романов Сэмюэла Ричардсона «Памела, или Вознагражденная добродетель» или «История сэра Чарлза Грандисона», этой совершенно несъедобной в наши дни литературы? Или, может, уронили слезу над печальной, но возвышенной судьбой Юлии из «Новой Элоизы» Жан-Жака Руссо?
Хорошо, вот вам еще аргумент. «В „Евгении Онегине“ более, чем в каком другом произведении, мы встречаем массу непонятных для нас выражений, намеков…» (Вольский А. Объяснения и примечания к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин»,1877 год). Одна тысяча восемьсот семьдесят седьмой год! И это в пределах одного реакционного режима. В смысле, в рамках общей исторической парадигмы. Убедительно?
Нет? Что, недостаточно убедительно?
Ладно.
«Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
— Давайте познакомимся.
— Аврора, — сказала она, протягивая липкую руку.
— А я, говорю, — танкер „Дербент“».
Сергей Довлатов «Заповедник».
Ну что, многие из наших юных современников прочитывают смысл пикировки наших героев? Бог с ней, с Авророй[62]. Но кто читал совершенно безумную в своей увлекательности повесть Ю. Крымова «Танкер „Дербент“» про зарождение стахановского движения на Каспийском нефтеналивном флоте?
Вот мы с поэтами А. Пушкиным и В. Ленским ровно об этом и говорим — все это поглотит медленная Лета. Это пока еще мы какие-то круги на поверхности истории наблюдаем, а скоро и кругов не останется. Разве что только в академических, простите за невольную игру слов, кругах.
И не стройте иллюзий, что в музыке как-то иначе. Все гораздо хуже!
Потому что музыка — самое абстрактное из искусств. Может быть, за исключением парфюмерии.
Мы наслаждаемся музыкой как искусством сочетания звуков (я же просил музыкальных теоретиков в меня не стрелять, ну что же вы за люди?). Но у нас, как правило, в минуты этого наслаждения начисто отсутствует чувство исторического контекста.
А зря.
Ведь совершенно очевидно, что какой-нибудь «Ракоци-марш», известный как произведение Ф. Листа (Пятнадцатая Венгерская рапсодия), а также Г. Берлиоза («Осуждение Фауста») — тогда, в середине XIX века в Австро-Венгрии, был более чем музыка, это была крупнокалиберная национально-освободительная фига в кармане[63]. Такая же, как «Хор пленных евреев» из «Набукко» в Италии или поэма «Финляндия» Яна Сибелиуса на полвека позже в Российской империи. Или опера «Битва при Леньяно» Дж. Верди, написанная и поставленная в самый разгар национально-освободительной революции 1849 года, в которой (в опере, разумеется) ломбардские ополченцы, естественно на фоне любовной драмы, разгромили войска Фридриха Барбароссы.
Примерно таким же, но зеркальным образом любимое всеми нами популярное музыкальное шоу под названием «Марш Радецкого», написанное в 1848 году, в кругах тогдашней прогрессивной интеллигенции читалось как максимально верноподданническое позорище, поскольку именно он, граф Радецки фон Радец, успешно участвовал в подавлении народного восстания в Италии.
В этом же музыкально-политическом контексте можно вспомнить и оперу «Риголетто», написанную в то бурное время, — она появляется через двадцать лет после первоисточника, запрещенной цензурой драмы Виктора Гюго «Король забавляется», но даже двадцать лет спустя цензура не менее актуально и заинтересованно реагирует на появление оперы, пытаясь смягчить ассоциативный пафос либретто — Европа-то на ушах стоит уже не первый год.
А нам что остается более чем сто пятьдесят лет спустя без контекста? «Сердце красавицы» и комедия положений? Герцог, предвосхитивший фокусы Гарри Гудини? Кот в мешке?
Контексты ЧайковскогоЦикл миниатюр
Да ладно, ничего страшного. Я нарочно так назвал главу, чтобы привлечь внимание. А то все думают, что ежели слушают Баха или Рихарда Штрауса, то тут надо заранее озаботиться смыслами, а ежели Чайковского, то и так все понятно.
Нет, для современников Чайковского действительно все было понятно. То есть они воспринимали пьесу «Похороны куклы» из «Детского альбома» не как музыкальную иллюстрацию к «Семейке Аддамс» или проявление личных психологических девиаций композитора. Да это и не было произведением, жутко травмирующим детскую психику. Дело-то было житейское — в 1878 году, когда был написан «Детский альбом», смертность в России в возрасте до года составляла тридцать процентов.
Так что все правильно. Разговор о контекстах.
Честно сказать, когда уже в какой-нибудь двухсотый раз играешь это произведение, кажется, что сам Петр Ильич воспринимал его как некоторое одноразовое событие типа «забирайте, заплатите, отвяньте и не мешайте работать». Собственно, так оно и было. Он даже не подозревал, что «1812 год», написанный под заказ и исполненный к семидесятилетию Бородинского сражения, станет одним из самых популярных произведений, основой для разнообразных пародий в силу очевидной халтуры, с одной стороны, и шоу с пушками и колоколами — с другой.
Увертюра Чайковского «1812 год» — агитка, комикс и коллаж в одном монолите, конструкция, целиком смонтированная из цитат и технических связок между ними. И если вам знакома «Марсельеза», «Боже, царя храни» и вы угадываете наличие русской песни в середине, то вполне естественно, хотя и несколько самонадеянно, вы можете полагать, что понимаете контекст произведения, потому что другого смысла в нем все равно нет. Я специально не упомянул молитву «Спаси, Господи, люди Твоя», открывающую увертюру, потому что чувствую, что и сам не понимаю, как воспринимали современники Чайковского хорошо знакомый им церковный мотив не в a capell’ной версии, естественной для православного церковного богослужения, а в исполнении группы виолончелей, да еще и в светском произведении со спецэффектами.
Народную песню «У ворот, ворот батюшкиных», символизирующую, ясно дело, народ, в наши дни мало кто знает (разве что по опере Хренникова «Фрол Скобеев», что крайне маловероятно), но ее скрепный смысл в увертюре прочитывается легко и непринужденно.
С «Марсельезой» мы себя некоторым образом обманываем, потому что в первом приближении исторический пазл сложился, это правда. Но мы не учитываем эмоционального отношения к этой музыке современников Чайковского. Для них «Марсельеза» — это музыкальный символ головорезов, цареубийц, повергнувших в конце XVIII века в шок всю монархическую Европу.[64]
С другой же стороны, из-за цитирования гимна Российской империи «1812 год» был запрещен в СССР до того момента, пока во время Великой Отечественной войны в силу потребности в патриотической музыке не появилась редакция В. Я. Шебалина, который вместо «Боже, царя храни» в финале увертюры использовал музыку хора «Славься!» из «Ивана Сусанина» Глинки, таким образом переведя идейно-патриотические стрелки с Государя на народ.[65]
«…когда дошел до смерти Германа и заключительного хора, мне до того стало жаль Германа, что я вдруг начал сильно плакать».
Кстати говоря, эта реплика Чайковского очень важна для представления о том, какой эмоциональной нагрузкой сопровождается композиторский труд. Сохранились свидетельства о том, что Генделя застали рыдающим во время сочинения оратории «Мессия». А Шостакович, как и Чайковский, рассказал об этом аффекте в письме И. Гликману от 19 июля 1960 года (речь идет о струнном квартете № 8 соч. 110).
«Я размышлял о том, что если я когда-нибудь помру, то вряд ли кто напишет произведение, посвященное моей памяти. Поэтому я сам решил написать таковое. Можно было бы на обложке так и написать: „Посвящается памяти автора этого квартета“. <…> Псевдотрагедийность этого квартета такова, что я, сочиняя его, вылил столько слез, сколько выливается мочи после полдюжины пива».
«Энциклопедия русской жизни»…
Это Белинский так назвал пушкинского «Евгения Онегина». Что бы он сказал о «Пиковой даме» Чайковского, если бы дожил до нее и понимал в музыке, как в литературе?
Я бы назвал «Пиковую даму» полигоном историко-музыкальной полистилистики, поставив в этом случае в один ряд П. Чайковского и А. Шнитке, для которого этот тип композиторского мышления был абсолютно органичен.
Для современного же слушателя «Пиковая дама» — стилистически единое произведение, и этот стиль называется «Чайковский».
«Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».