Заново рожденная. Дневники и записные книжки 1947-1963 — страница 24 из 41


Г. вернется завтра. Мне необычайно грустно, тошно от мысли о том, что все закончится. Она не писала. Сегодня вечером, в начале «Les Enfants du Paradis»[17] (я ходила в [кинотеатр] «Бонапарт»): в том месте, где музыка звучит очень громко, обнаженно мелодичная – я чуть не разрыдалась. Впервые за много месяцев я ощутила способность плакать…


Благодаря музыке мне вспомнилась – в сгущенной форме – вся грусть этой кинокартины. Река неразделенной любви: А любит Б, но Б любит В, а В, увы, любит Г. «Я люблю тебя – говорит Натали Батисту Дебуро, – а ты любишь Гаранс, а Гаранс любит Фредерика». «Отчего ты так говоришь?» – восклицает Батист. «Они живут вместе». «Ах, – отвечает Батист, – если бы все люди, живущие вместе, любили друг друга, земля бы сияла, как солнце!»


Уже предвижу колкость и демарши Г., мою собственную неуклюжесть – идиотские попытки исторгнуть из нее любовь. Удушливые попытки не разговаривать, ничего не прояснять; самоубийственность разговоров, вынуждающих ее либо лгать (что она и делает), либо быть честной.


Скажет ли она завтра вечером (уже сегодня вечером!) по телефону, когда я позвоню ей в «Геральд трибьюн» перед театром с Полем, что она устала от поездки + предпочтет пойти прямо домой? Слышу, как говорю ей после краткой паузы (эта ночь просто не может быть настолько же гнусной, насколько та первая ночь в одиночестве, ночь на понедельник в Париже), конечно, разумеется, я понимаю… НЕТ, я этого не скажу. Я не стану кротко соглашаться. Если она спросит, не возражаю ли я, – я намереваюсь сказать, что возражаю, что я возражаю категорически…

6/1/1958

Г. вернулась: игры в секс, любовь, дружба, шуточки, меланхолия – все возобновилось. Рассказывает о блядском, блистательном времяпрепровождении в Дублине. Боже мой, она прекрасна! с ней очень сложно, даже если играть на поле ее двойственности. Эгоистичная, колкая, ироничная, пресыщенная мною, пресыщенная Парижем, пресыщенная самой собой.


На следующие девять ночей мы сняли белый номер с высокими потолками в «[Гранд-] Отель де л’Юнивер», на улице Григория Турского.


Прошлым вечером «Генрих IV» Пиранделло в компании Поля + друзей, служащих гражданского ведомства. (Национальный народный театр: Жан Вилар.) Несмотря на то что я разбирала не более половины французского текста + меня тошнило, желудок мучительно сводила тревога от предстоящей в 12:00 встречи с Г., я была вновь – до глубины души – тронута пьесой. Слезливо-сентиментальные размышления Пиранделло об иллюзиях и реальности всегда мне импонировали[18]. Мне понравилась и яркая, агрессивная постановка; простые арлекиновы костюмы (голубой + зеленый, красный + желтый, красный + голубой, зеленый + желтый у четверых придворных; пурпур для императора); но в меньшей степени игра – за исключением Вилара, который, к слову, стал бы замечательным Ричардом II. Игра актеров во французском театре – это не относится к кинофильмам, где преобладает своего рода международный «реалистический» стиль, – весьма цветиста, экстравагантна. Актер начинает с довольно высокой эмоциональной ноты – и для того, чтобы показать неистовое чувство, он вынужден превзойти исходную эмоциональность, отчего становится несколько истеричным.


Ни одна маска не есть маска в полной мере. Писатели и психологи давно изучают «лицо как маску». Меньше внимания уделяется «маске как лицу». Иные люди, в этом нет сомнения, носят маску, чтобы скрыть живое, невыносимо мучительное чувство. И все же большинство людей носят маску только для того, чтобы стереть скрытое под ней, стать с собственной маской одним лицом.


Интереснее маски, служащей прикрытием, гримом, – маска как проекция, устремление. Маскируя свое поведение, я не защищаю свою личность – я ее преодолеваю.


Днем в субботу долгий полупьяный разговор с Аннетт Майклсон, в основном о браке. Я пыталась обрисовать ей невинность Филиппа и привела пример, как он уговаривал меня лишь ненадолго задержаться в Оксфорде + провести остаток года в Париже. «Поезжай в Париж, это же так весело!» Аннетт сразу все поняла + ответила: «Он не знает, что сам режет себе глотку».


Прошлой ночью мне приснился красивый, повзрослевший Дэвид, ему было лет восемь, и я говорила с ним, красноречиво и несдержанно, о собственных эмоциональных тупиках, как некогда говорила со мной мать – когда мне было девять, десять, одиннадцать… Он мне сочувствовал, и я ощущала огромное умиротворение, объясняясь с ним.


Мне очень редко снится Дэвид, и я нечасто о нем думаю. Он лишь несколько раз проникал в мои грезы. Находясь рядом с ним, я обожаю его безраздельно. Когда я уезжаю и знаю, что о нем заботятся должным образом, его образ быстро тускнеет. Из всех людей, которых я любила, он – наименее ментальный объект любви, то есть он – самый реальный.


Здание Национального народного театра подобно советскому дворцу культуры и отдыха, каким его себе воображаешь. Необъятное, пошлое, из дорогих материалов, с мраморными стенами и небольшими окнами, огромными лестницами и лифтами, фантастически высокими потолками, латунными перилами и гигантскими настенными росписями. Это крупнейший театр в Париже, говорит Поль. После спектакля + прежде чем отправиться на встречу с Г., мы стояли на огромной площади между крыльями дворца Шайо, взирая на Эйфелеву башню, которая располагается прямо по курсу, ничем не загороженная, – черная башня величественных размеров изумительно очерчена на фоне прекрасного ночного неба с его беспокойными белыми облаками и щедрым лунным светом.

7/1/1958

Г. отчужденная, враждебная, погруженная в себя.


Размышления об аде, вызванные визуально превосходным, музыкально посредственным «Дон Жуаном», на котором я была вчера в Опере. Понятие ада и понятие о том, что у вселенной есть помойка, автоматический мусоропровод. Ад представлялся справедливым католикам и кальвинистам; немилосердным — протестантам более позднего времени. Растворяется ли требование справедливости (суда) в стремлении к милосердию?


Подразумевает ли религиозная телеология понятие загробной жизни, включая ад? Нравственная бухгалтерия требует расплаты по счетам. Некоторые предприятия процветают, иные объявляются банкротами и (или) мошенниками, – и поэтому за все должно быть предусмотрено наказание или награда, так как жизнь серьезна.


Довольно просто понять, как добродетели справедливости + искусства + угрызения совести сочетаются с серьезным отношением к жизни; сложнее понять серьезность милосердия, так как слишком часто поведение, которое объективно [sic!] милосердно, происходит из безразличия и неспособности к нравственному негодованию.


Вспоминаю разговор с Гербертом Хартом прошлой весной в Кембридже [Массачусетс] (мы стояли перед книжным магазином Шёнхофа на Массачусетс-авеню после его лекции) о Нюрнбергском процессе, который он прервал словами: «Я и сам не слишком гожусь на роль судьи». Это прозвучало нелепо, непристойно!


Полагаю, это очень по-протестантски – думать, что религия должна быть серьезной, а иначе это не вполне религия. Но есть еще и веселость хасидства, и аскеза + путаница индуистских ритуалов, которые описывает [Э. М.] Форстер.


В моих глазах серьезность – это действительно добродетель, одна из немногих, которую я приемлю экзистенциально и желаю эмоционально. Мне нравится быть веселой и забывчивой, но это имеет значение лишь на фоне императива серьезности.

8/1/1958

Чего мне не хватает [СС написала «хочется», затем вычеркнула слово\ как писателю – это, во-первых, (1) изобретательности и, во-вторых, (г) непоколебимой воли к осмысленности. Сегодня, как только мы встали, перед вторым завтраком Г. пошла наверх, в свою комнату. Провела вторую половину дня, исследуя Сорбонну + предобеденный сеанс в «Кельте», смотрела «Обезьяньи проделки» [братья Маркс].


Поток (пять!) писем от Филиппа, благочестивых, нежных, сентиментальных – он ждет меня сегодня в «Америкэн экспресс».

9/1/1958

Ф. получил отставку в Брандейском университете, и я не знаю, что думать, как я должна себя чувствовать. Испытывать ли облегчение оттого, что я не с ним + что не нужно его наставлять, увещевать, утешать… Сочувствовать ли мучащей его тревоге… Легкое головокружение от того, как моя жизнь, казавшаяся твердью, уходит у меня из-под ног – все вынуждает меня принимать решения, действовать, оставить его после возвращения.


Кажется, что с Г. сейчас все стало лучше – но ведь нельзя знать наверняка, и я сильно заблуждалась раньше, относительно недель, предшествовавших Дублину.


Вчера обед (в «Шарпантье») + «Британник» [Расина] (в [театре] «Старой голубятни») в компании Аннетт Майклсон, которая была более натянутой + искусственной, чем обычно. Г. ей совсем не нравится, и поэтому она не нравится мне. Расин кажется мне более чужим, чем пьесы театра Кабуки, – все эмоции вынесены наружу, математически выверены. Пьеса состоит из серии конфликтов между двумя или, самое большее, тремя персонажами (без шекспировского мусора!); интеллектуальная среда – не диалог и не монолог, а что-то среднее – и наиболее мне неприятное, а именно – тирада. Нет действия, одни только позы.


Маргерит Жамуа, исполнявшая роль Агриппины, смотрелась очень величественно + сценично – своего рода идеальная Эдит Ситуэлл.


Вчера вечером Г. вернулась домой мучительно поздно. Она должна была прийти прямо в комнату, но ее не было до 2:15… Я стояла у окна + смотрела вниз на узкую улочку, на попрошайку, двух кошек, на мерившего улицу шагами мужчину + наконец, стояла в дверях, рядом с кафе-молочной, ожидая кого-то – вслушиваясь в шаги, которые целых полтора часа были не ее шагами.

12/1/1958

Г. только что ушла на работу, а я вернулась в гостиницу, чтобы переодеться перед встречей с Ирвингом Яффом в [кафе] «Морской волк» в 7:30. Г. прекрасна, расслаблена, нежна. Я трясусь от страсти и вожделения и счастлива… боже ж мой, я