Персонажи стучатся у меня в голове, требуют выпустить их на бумагу. Что с ними делать? Сидите смирно! Писатель я вам, что ли?! Не толкайтесь! Выходите по одному.
С Юрием Максимилиановичем Овсянниковым я познакомился, когда он, после фронта, работал заведующим книжной редакцией в издательстве «Искусство». Мы тогда договорились с ним об издании большого альбома графики Пикассо, и я взялся за работу. После ареста Синявского идея показалась мне безнадежной. Но через несколько дней пришел ко мне Овсянников и сказал, что я должен продолжать работу над альбомом, что он постарается сохранить мое авторство, хотя гарантировать не может. Ему это не удалось. Альбом вышел с предисловием М. Алпатова, без имени составителя и автора комментариев. Я дарил его друзьям с надписью «от неизвестного автора середины XX века», а Синявскому подписал — «псевдониму от анонима».
Это Юра устроил перезаключение договора на книгу о Босхе на имя Прокофьева. Рукопись на рецензию он послал С. С. Аверинцеву.
Сергей Сергеевич тогда называл себя «исполняющим обязанности теолога», ибо других в Москве не было.
В рецензии он указывал на ошибки автора, который, в частности, говоря о средневековых ересях, путает их антицерковность с антихристианством… ибо «христианство — это совокупность всех живущих, живших и будущих жить людей». Как будто он писал эту рецензию не для советского учреждения, а для духовной семинарии. Но рукопись он оценил высоко и рекомендовал для печати. Он вообще, вопреки марксизму-ленинизму, умудрялся «жить в обществе и быть свободным от общества». Как-то на научной конференции в Институте философии Аверинцев вдруг встал с места и произнес своим скрипучим голосом: «Предыдущий докладчик говорил о какой-то ленинской теории двух культур. Я не понимаю, что это…». На него замахали руками: сиди, мол, и не нарушай благолепия научного собрания (о теории двух культур знал любой первокурсник любого советского учебного заведения). Будучи верующим, он как мало кто у нас понимал и ощущал духовную сущность культуры. Как-то в разговоре со мной он сказал о Каждане, которого считал своим учителем и уважал за ученость: «А.П. смотрит в лужу, видит отражение и думает, что это небо». Когда он в нашем музее читал публичные лекции о Средневековье, он движениями рук очерчивал контуры готического собора, отходил в сторону, смотрел на созданное своим воображением воздушное здание, указывал на его разные части и объяснял их сакральное значение. Как будто он видел храм, и это было поразительно.
Юрий Максимилианович был прирожденным издателем. Основанные им серии «Города и музеи мира», «Малая история искусств», «Жизнь в искусстве» и др. по полиграфическому оформлению и научному уровню были лучшими из того, что издавалось в этой области. Идеи приходили к нему одна блистательнее другой. Мне он поручил подготовить проект многотомной серии по истории мировой цивилизации. Работа была в высшей степени интересная. Я составил план серии и пригласил для участия ученых, которых считал наиболее компетентными в своей области знаний. Для обсуждения проекта директор издательства «Искусство» Севастьянов собрал у себя совещание. Пришли будущие авторы отдельных томов: С. С. Аверинцев, А. П. Каждан, А. М. Пятигорский, С. П. Маркиш, Л. Н. Гумилев… Обсуждался состав серии и ее содержание. Аверинцев говорил о необходимости ввести сюда отдельный том о еврейской диаспоре, без которой трудно понять средневековую историю, Пятигорский отстаивал дополнительный том об истории буддизма… Очевидно, Севастьянов первый раз в жизни слышал такие слова, как «этнос», «диаспора», «эсхатология»… После собрания он вызвал к себе Овсянникова и сделал ему внушение: «Эх вы! Какие люди собрались! Коньяком не могли обеспечить!».
Этот Севастьянов раньше был инструктором МК партии и вслед за Хрущевым громил советскую интеллигенцию. Когда времена потеплели, его перебросили директором в издательство «Искусство», где он правил относительно либерально, а когда снова подморозило, он изгнал из издательства либералов, а сам по спирали взлетел на должность инструктора ЦК. В числе изгнанных был и Юра Овсянников.
Юра никогда не говорил мне о причинах своего увольнения из издательства. Но его друг Борис Бернштейн, один из крупнейших наших искусствоведов, пишет в своих воспоминаниях: «…у Овсянникова начались неприятности: история с Босхом стала известна — и теперь лишился работы сам благодетель» (Борис Бернштейн. Старый колодец. Санкт-Петербург, 2008, стр. 311). «Благодетелем» Юра был не только моим: многих отщепенцев он подкармливал внутренними рецензиями, и, очевидно, не только я издавал у него книги под псевдонимом.
Какое-то время он был без работы, проедал свою библиотеку, писал книги о русской архитектуре, об истории Санкт-Петербурга. Потом его взяли в издательство «Советский художник». И здесь тоже проявился его издательский талант. Он основал ежегодник «Советское искусствознание», первый выпуск которого вышел в 1973 году. Я тогда уже был на Западе, но Б. Бернштейн пишет, что «ничего подобного в отечественной издательской практике не было» (там же, стр. 312).
Выше меня на голову, с копной седых волос, Юра обладал большим человеческим обаянием и внутренним благородством. Иногда после наших собраний на Малой Лубянке мы с ним отправлялись куда-нибудь «добрать». Как то сидели мы в баре «Метрополя». За стойкой молодая красивая девушка, сильно уже поддавшая, сцепилась с соседями и начала поносить советскую власть. Атмосфера накалялась. Юра подошел, вывел ее из бара, посадил в такси, отвез домой и через полчаса вернулся обратно.
С началом перестройки Юра то один, то с женой, очаровательной, умной Ириной, и сыном приезжал к нам в Оксфорд и Лондон. Я познакомил его с моим другом Эндрю Нюрнбергом — владельцем крупного литературного агентства в Лондоне, и в конце 80-х, в самое тяжелое для москвичей время, Юра мог зарабатывать на жизнь в московской конторе Нюрнберга. Наша крепкая дружба продолжалась до смерти Юрия Максимилиановича в 2001 году.
С Александром Моисеевичем Пятигорским я был знаком ровно пятьдесят лет. В Москве мы общались почти ежедневно, потом наши пути разошлись. Могу ли я утверждать, что знал его хорошо? Востоковед и философ, он парил в высоких недоступных мне сферах буддийской метафизики и европейской рациональной философии, и с такой перспективы наше повседневное бытие, очевидно, казалось ему не очень серьезным объектом для размышлений. Так я сейчас его представляю, и писать о нем нелегко.
Окончив философский факультет МГУ, он поступил в Институт востоковедения, где работал в кабинете Ю. Н. Рериха, учеником которого себя считал. Пятигорский стал буддологом, но почему-то считал себя буддистом. Каждый раз за столом, перед тем как опрокинуть рюмку водки, Саша погружал в нее пальцы, обрызгивал присутствующих, произнося при этом, очевидно, сакральную буддийскую формулу — «магама… магама…» и еще что-то неразборчивое. В чем, кроме этого, заключался его буддизм, я не понимал. Для меня, законченного агностика, все это было, по выражению Джеймса Джойса, йогабогомуть, что не мешало самым теплым отношениям между нами. Буддологом он стал выдающимся. И не только буддологом.
Мысль его работала как мотор, и меня удивляла его способность писать при любых условиях — на кухне, в баре, за столом, держа бумагу на коленях. Вместе с Ю. Лотманом Пятигорский разрабатывал новую в то время область науки — семиотику. Я присутствовал на Первом семиотическом конгрессе, состоявшемся в Москве в 1961 году. Сама по себе семиотика меня мало интересовала, но неортодоксальность очень далекого от марксизма подхода к проблемам науки, звучащая в докладах всех выступающих на конгрессе, меня привлекала. На последнее заседание явилась группа ортодоксов с намерением дать отпор пропагандистам этой идеалистической буржуазной лженауки. Речь главного из них, Мейлаха, была агрессивной по содержанию, хамской по тону и заканчивалась угрозой типа «мы еще поговорим с вами в другом месте». На это красный от гнева Вячеслав Всеволодович Иванов (Кома, как называли его друзья) своим скрипучим голосом, повышая октаву на каждом периоде, прокричал: «Я в качестве семиотика классифицирую речь Мейлаха как гнусный! политический!! донос!!!» Пятигорский, председательствующий на этом заседании, прореагировал мгновенно: «Я протестую! Предлагаю Вячеславу Всеволодовичу снять слово «гнусный»!». Иванов кивнул, и ортодоксы с возмущением покинули зал, унося с собой прилипшее к ним клеймо доносчиков. Как я понимаю, разговора «в другом месте» не последовало.
В многочисленных застольях, столь обычных тогда в Москве, Саша развлекал нас легендами и историями из восточного фольклора. Одну легенду про мудрого старика-буддиста я запомнил (Саша повторял ее неоднократно). Когда сына его убили, старик молчал. Когда изнасиловали его жену, старик молчал. Ну и т. д. Ибо для этого мудреца жизненные перипетии, по сравнению с буддистской надмирной гармонией, в которой он пребывал, были лишь мелкой рябью на иллюзорной поверхности бытия. Такая мораль могла быть поводом для серьезных размышлений, но со временем я стал подозревать, что она в чем-то определяет поведение и самого Пятигорского.
Саша не принимал участия в диссидентском движении — говорю это не в укор ему. Но когда арестовали известного буддийского монаха Дандарона, он встал на его защиту. Начались неприятности с властями, его положение в России стало непрочным. Я тогда уже пребывал на Западе и помогал ему с эмиграцией: устроил вызов и визу в Англию, добился его назначения на освободившееся место преподавателя в Школе восточных исследований при Лондонском университете, где он и проработал вплоть до пенсии, организовал для его семьи временное жилье… Все это стоило мне немалых хлопот. Но, приехав в 1974 году в Лондон, Саша, так сказать, отряхнул со своих ног прах прошлого. В эмигрантских распрях, которые нам, его бывшим друзьям, доставляли много неприятностей, он занял позицию строгого нейтралитета. Он молчал, как тот с