Механически я поднесла стакан к губам, затем с отвращением поставила обратно на стол. Для спиртного слишком рано. Я решила пройтись по студии. Всюду царило оживление. Я могла бы даже сказать, народ веселился, как на празднике, и мне стало немного досадно. Человеческая смерть никогда не делала меня счастливой. Все эти люди в свое время натерпелись от Болтона, и двойная новость о его тайной жизни и смерти доставляла им нездоровое удовольствие. Я быстро ушла и направилась к площадке, где работал Левис. Съемки начинались в восемь утра, но после бессонной ночи едва ли он мог предстать перед камерой в хорошей форме. Однако я нашла его, прислонившегося к стене, улыбающегося и непринужденного, как обычно. Он направился ко мне.
— Левис, ты слышал новости?
— Да, конечно. Завтра не работаем, траур. Мы сможем заняться садом. — Помолчав, он добавил: — Нельзя сказать, что я принес ему удачу.
— Все это мешает твоей карьере, — ленивым жестом он отмахнулся от разговора.
— Ты нашел мое письмо, Левис?
Он посмотрел на меня и начал краснеть:
— Нет. Меня не было всю ночь.
Я рассмеялась.
— Ты имеешь полное право. Я только хотела сказать, что очень обрадовалась «роллсу», но от изумления начала молоть какую-то чушь. И поэтому ты не понял моей радости. Вот и все. Потом мне было так стыдно.
— Ты никогда не должна чувствовать себя виноватой из-за меня, — заверил меня Левис. — Никогда.
Его позвали. Репетировалась короткая любовная сценка с участием восходящей звезды Джун Пауэр, брюнетки с жадным ртом. Она с явным восторгом устроилась в объятиях Левиса, и я поняла, что теперь он вряд ли будет проводить ночи дома. Так и должно быть, решила я и отправилась к зданию дирекции студии, где собиралась позавтракать с Паулем.
8
«Роллс» застыл, огромный и таинственный: машина для дальних поездок, грязно-белый, с черной обшивкой, или когда-то черной, с медными деталями, тускло блестевшими повсюду. В лучшем случае это была модель 1925 года. Настоящий кошмар. Так как в гараж вторая машина не помещалась, нам пришлось оставить его в саду, в котором и так уже негде было повернуться. Высокие сорняки очаровательно покачивались вокруг «роллса». Левис радовался, как ребенок, его все время тянуло к машине, а заднее сиденье он даже предпочел креслу на террасе. Мало-помалу он заполнил «роллс» книгами, сигаретами, бутылками и, возвратившись со студии, обычно там и устраивался, высунув ноги в открытую дверь и наслаждаясь смесью запахов ночи и затхлости, исходящих от старых сидений. Слава Богу, Девис не заикался о ремонте «роллса». Честно говоря, я совсем не представляла, как ему вообще удалось доставить этого старичка к дому.
К общему удовольствию, мы решили мыть «роллс» каждое воскресенье. И тот, кто в воскресное утро не чистил «роллс» 1925 года выпуска, стоящий, как статуя в запущенном саду, потерял одну из самых больших радостей в жизни. Полтора часа уходило на, наружную часть и еще полтора — на внутреннюю. Обычно я начинала с помощи Левису, занимавшемся фарами и радиатором. Затем, уже самостоятельно, переходила к обивке. Интерьер — это мой конек! За «роллсом» я ухаживала лучше, чем за собственным домом. Я покрывала кожу сидений специальной пастой, а затем полировала ее замшей. Драила деревянные части приборной доски, заставляя их блестеть. Потом, подышав на диски приборов, протирала их, и перед моим восторженным взором на сверкающем спидометре появлялись цифры 80 миль/час. А снаружи Левис, в тенниске, трудился над покрышками, колесами, бамперами. К половине двенадцатого «роллс» сверкал в полном великолепии, а мы, млея от счастья, потягивали коктейли, ходили вокруг машины, поздравляли себя с завершением утренней работы. И я знаю, чему мы радовались: полной бессмысленности наших трудов. Пройдет неделя. Ветки снова сплетутся вокруг «роллса», а мы никогда не будем им пользоваться. Но в следующее воскресенье мы все начнем сначала. Вновь вместе откроем радости детства, самые неистовые, самые глубокие, самые беспричинные. На следующий день, в понедельник, мы возвратимся к своей работе, за которую получаем деньги, размеренной и регулярной, позволяющей нам пить, есть и спать, к работе, по которой все о нас и судят. Но как же я иногда ненавидела жизнь и ее деяния! Вот ведь странно: может быть, чтобы любить жизнь по-настоящему, надо уметь как следует ее ненавидеть…
В один чудесный вечер в сентябре я лежала на террасе, закутавшись в один из свитеров Левиса, теплый, грубый и тяжелый, которые мне так нравятся. С определенными трудностями, но я все же уговорила Левиса сходить со мной в магазин, и он, благодаря прекрасному заработку, пополнил свой до того несуществовавший гардероб. Я часто одевала его свитера; я любила носить одежду мужчин, с которыми жила, — думаю, единственный грех, в котором они могут меня упрекнуть. В полудреме я просматривала удивительно глупое либретто для кинофильма, к которому от меня требовали за три недели написать диалоги. Речь шла о глупенькой девчушке, которая встречает интеллигентного молодого человека и под его влиянием расцветает прямо на глазах, или о чем-то в этом роде. Единственная проблема состояла в том, что эта глупая девушка казалась мне куда более интеллигентной, чем молодой человек. Но, к сожалению, ставился фильм по бестселлеру, так что линию сюжета изменить я не могла. Итак, зевая, я с нетерпением ожидала прихода Левиса. Но увидела вместо него в просторном твидовом, почти черном костюме, но зато с огромной брошью на воротнике, знаменитую, идеальную Лолу Греветт.
Ее машина остановилась перед моим скромным жилищем, Лола промурлыкала что-то шоферу и открыла ворота. Ей не сразу удалось обойти «роллс». А когда она увидела меня, в ее темных глазах застыло изумление. Должно быть, я представляла собой исключительное зрелище: спутанные волосы, огромный свитер, шезлонг и бутылка шотландского. Я, вероятно, напоминала одну из тех одиноких алкоголичек, героинь пьес Теннеси Уильямса, которые, кстати, я так любила. Лола остановилась в трех шагах от террасы и дрогнувшим голосом произнесла мое имя:
— Дороти, Дороти…
Я никак не могла поверить своим глазам. Лола Греветт — национальное достояние, она никуда не выходила без телохранителя, любовника и пятнадцати репортеров. Что она делала в моем саду? Мы уставились друг на друга, как две совы, и я не смогла не отметить, что она превосходно следит за собой. В сорок три она сохранила красоту, кожу и очарование двадцатилетней. Вновь услышала я: «Дороти», — и, поднимаясь с шезлонга, проквакала «Лола», без особого энтузиазма, но достаточно вежливо. Тут она заторопилась, прыгая по ступенькам, как молодой олень, от чего груди под блузкой жалостливо затряслись. Она упала мне в объятия. Только теперь я сообразила, что мы обе были вдовами Френка.
— Бог мой, Дороти, когда я думаю, что меня здесь не было… что тебе одной пришлось обо всем заботиться… Да, я знаю, ты вела себя изумительно, все об этом говорят. Я не могла не повидать тебя… Не могла…
Пять лет она не обращала внимания на Френка, ни разу даже не виделась с ним. Поэтому я решила, что у нее свободный день или ее новый любовник не может удовлетворить ее духовные запросы. В Лоле не было ничего от печальной женщины, ищущей утешения. Размышляя подобным образом, я предложила ей стул, виски, и мы начали состязаться в восхвалении Френка. Лола первым делом извинилась, что отбила его у меня (но страсть извиняет все), я тут же ее простила (время все сглаживает), и так далее, в том же духе. По правде говоря, она чем-то удивляла меня. Говорила избитыми фразами, с пугающими вспышками нежности или ярости. Мы вспоминали лето 1959 года, когда приехал Левис.
Улыбаясь, он прыгнул через бампер «роллса». Да, немногие мужчины так красивы и стройны, как он. Старая куртка, вылинявшие джинсы, черные волосы, падающие на глаза. Я видела его таким каждый день, но сегодня смотрела на него глазами Лолы. Пусть это покажется странным, но она задрожала. Так дрожит лошадь перед препятствием, так дрожит женщина, увидев мужчину, которого захотела страстно и мгновенно. Улыбка Левиса исчезла, как только он увидел Лолу: он не любил посторонних. Я дружески представила их друг другу, и Лола немедленно пустила в ход все свое обаяние.
Разумеется, она не поперла напролом, словно неопытная кокетка. Наоборот, показала, что она женщина с головой на плечах, женщина с положением, профессионал. Ее поведение восхитило меня. Она не пыталась ни ослепить Левиса, ни даже взволновать его. Она постигла дух, царивший в доме, говорила о машине, о саде, небрежно налила себе еще бокал, рассеянно поинтересовалась намерениями Левиса — словом, играла роль женщины-друга, с которой легко ладить и которая далека от всего этого (то есть нравов Голливуда). По взгляду, брошенному на меня, я поняла, что она считает Левиса моим любовником и решила сделать его своим. После бедняги Френка это уже перебор, решила я. Признаюсь, меня все это рассердило. Одно дело, когда она развлекается разговором с Левисом, но делать из меня идиотку, заходить так далеко… Страшно подумать, куда может завести уязвленное тщеславие. Впервые за шесть месяцев я позволила себе вольность, жест собственника по отношению к Левису. Он сидел на земле, наблюдая за нами, почти не разговаривая. Я протянула ему руку:
— Прислонись к моему креслу, Левис, а то у тебя будет болеть спина.
Он прислонился, а я небрежно провела рукой по его волосам. Он тут же откинул голову и положил ее мне на колени. Закрыл глаза, улыбаясь, казалось, он безмерно счастлив, а я отдернула руку, будто ее обожгло. Лола побледнела, но это не доставило мне никакого удовольствия: так стало стыдно За себя.
Лола, тем не менее, какое-то время продолжала разговор с хладнокровием тем более похвальным, что Левис не убрал головы с моих коленей и демонстрировал полное безразличие к беседе. Мы, несомненно, являли собой счастливую любовную парочку, и, когда развеялась первая неловкость, мне захотелось смеяться. Лола, наконец, утомилась и поднялась. Я — следом, что явно расстроило Левиса: он встал, потянулся и одарил Лолу таким ледяным, безразличным, так ждущим ее отъезда взглядом, что вынудил Лолу взглянуть на него столь же холодно, будто на неодушевленный предмет.