Запад есть Запад, Восток есть Восток — страница 22 из 24

— А ведь ты, Володя, у нас настоящий герой. Мы и не знали. Ты почему так мало писал о своих наградах? Впрочем, у нас это, наверное, семейное. О том, сколько наград у моего деда, который оборонял Севастополь, семья узнала только тогда, когда он вернулся домой. Отец об этом много рассказывал.

— Папа, а почему я об этом ничего не знал?

— Мы с мамой ждали, когда ты повзрослеешь, чтобы рассказать тебе о нашей семье, но… война, и ты взрослел вдали от нас. Но все равно мы перед тобой виноваты, прости.

— Мама, но ты же учитель, объясни, зачем вы это делали? Чтобы я не оказался в тюрьме? Так я все равно в ней оказался. И потом, почему Севастополь? Я не понимаю. Его обороной у нас и теперь еще гордятся.

— Мы жили в постоянном страхе и не всегда знали, как и себя, и тебя с Дашей сберечь, — сказала Анастасия Леонтьевна, — а тебе расскажи о прадеде, ты тут же начнешь про деда всю правду спрашивать. Про деда все узнаешь, обо всех его сыновьях расспрашивать начнешь…

— Да знаю я все. Мне Григорий говорил, что где-то под Смоленском мы были какими-то мелкопоместными дворянами. Ну и что?

— Да ничего твой Григорий не знает! Как и ты! — воскликнул Афанасий Петрович. — У него отец кто был? Пламенный революционер. И мать такая же. Для них история человечества начиналась с чистого листа. Ты это понимаешь? А до этих великих дней, когда они с товарищами взялись мир переделывать, вокруг ничего не было, одно только жалкое мещанство…

— Ты ведь с ними все время спорил, мне Гриша говорил.

— Спорил. Поначалу. Пока и за нас, и за них страшно не стало.

— Так вот почему они тебя святой простотой звали. А я тогда подумал, что за хорошо известную всем нам честность и доброту…

— Спасибо, что так обо мне думаешь.

— А как еще мне о тебе думать, если так оно и есть. Какой интересный у нас разговор о родственниках начался. Про твоего деда я уже немного знаю. Давай теперь про моего деда поговорим, про твоего отца. А он кем был?

Владимир никак не мог усидеть на месте. Разговаривал стоя, открывал одну дверь за другой и заглядывал в комнаты. В гостиную выходили три двери их квартиры: спальня родителей, соединенная с кабинетом отца, комната Даши, его комната. Когда-то это была коммунальная квартира для трех семей. Фроловы занимали самую большую комнату, которая теперь стала гостиной. Двери выходили в коридор, который снесли перед самой войной, после того, как естественным путем выросшая численность соседей позволила им переехать в более просторное жилье. А очень кстати полученная в составе большого коллектива государственная премия за одно из изобретений Афанасия Петровича, сделала его единственным ответственным квартиросъемщиком.

— Здорово получилось, наверняка так и было, когда дом построили, — сказал Владимир, — а я эту переделку, представляешь, отец, совсем позабыл. Как вспомню наше жилье, так обязательно с коридором. Слушай, а ты чего замолчал? Я же тебя о твоем отце спрашивал.

— Так ждал, когда ты со всеми углами поздороваешься. А дед твой, который, как и все его братья, военным был, в большевистских бумагах назван жестоким карателем. Не только за то, что в 1905-м разгромил две баррикады на Красной Пресне, но еще и за то, что всех захваченных бунтовщиков, прежде чем отправить в тюрьму, заставил вывозить мусор, который от баррикад остался.

— Так ты, должно быть, всегда боялся, что об этом узнают?

— Твоему отцу и без того было, чего бояться.

— ???

— На гражданской войне я служил в армии Деникина. В инженерных частях, правда. В Крыму только случайность спасла от расстрела. А ты, говоришь… Севастополь. Видишь, какая цепочка потянулась.

— Вот это история! — превозмогая смех, с серьезным лицом воскликнул Владимир. — Значит, это для того, чтобы узнать наши страшные семейные тайны, я и путешествовал столько лет?! Подумать только, до чего замечательная семейка у нас собралась! Так ведь и я тоже не подкачал. Был пойман, но когда Бог послал мне брата моего, Гришу, сбежал. И горная стража меня не поймала, в дебрях не тронул прожорливый зверь, пуля стрелка миновала.

Последние слова он говорил уже смеясь. Смеялся так, как никогда в жизни еще не смеялся — со слезами и даже всхлипываниями.

— Вот и хорошо, Володя, что заплакал, вот и хорошо, — проговорила мама, комкая мокрый платок, — а как проплачешься, на душе сразу светлей станет.

— Какой морок, сволочи, на всех нас навели. С чистого листа-то, а? — сказал Владимир, когда смех, наконец, отпустил его.

И тут он вдруг подумал, что как это странно, сколько уже времени прошло, но ни мать, ни отец еще ничего не сказали об Ольге и Филиппе. Со слов Сабурова он знал, что с Ольгой у них есть какая-то связь. Только почему молчат? Там что-то случилось, и они не знают, как об этом сказать? И если вначале он терпеливо ждал, когда они сами заговорят об этом, то теперь, испытывая беспокойство, уже понимал, что сам и не должен начинать этот разговор, чтобы не поставить родителей в неловкое положение. Если они сами не хотят об этом говорить, значит, для этого у них есть какие-то серьезные основания.

Теперь он снова сидел вместе с родителями за столом. Коробочки с орденами и медалями были уже убраны обратно в портфель и унесены в его комнату. Однако справки, необходимые для начала свободной жизни, все еще лежали на столе. Фролов задумчиво наблюдал, как родители жадно вчитываются в них. Там же лежало и письмо на имя министра строительства РСФСР[16], которое было подписано управляющим треста с просьбой трудоустроить инженера Фролова-Гладких в одно из своих подразделений. Письмо было написано на всякий случай, если поездка в Москву окажется счастливой.

Анастасия Леонтьевна очень долго не выпускала из рук справку об освобождении, читала и перечитывала ее. Наконец, не выдержала:

— Володя, я не понимаю, почему этот документ так написан, будто бы ты все эти годы находился в заключении?

— Не волнуйся так, мама. Если бы я был в заключении, то тогда откуда бы у меня вдруг взялись жена и дети? Это формальный документ для получения паспорта. Чем я завтра и займусь. Хотя, Ангарск, особенно в самом начале, это и был самый настоящий лагерь. Мы, вольные, соприкасались с заключенными постоянно и даже работали вместе с ними.

— Боже мой! Но ведь для тебя это было очень опасно и тяжело морально.

— Да, опасно, почти как на войне, но мне жалко было бросать работу. Меня в Новосибирске Гриша в одну контору устроил. Я в бригаде оказался, где было много бывших фронтовиков. К ним и прибился. Им нравилось, что я стремлюсь к чему то. Когда сдал экзамены и снова аттестат зрелости получил, вся бригада гуляла. А когда институт окончил, я у них уже начальником участка был…

В этот раз, когда Володя говорил, взгляд его был немного рассеян, каким иногда бывал еще в довоенные годы, когда разговаривая, он думал о чем-нибудь другом. Анастасия Леонтьевна это сразу заметила. Раньше ей казалось, что к взрослой жизни это обязательно пройдет. Значит, не прошло. Прежде в такие минуты она всегда весело спрашивала его, о чем он сейчас думает. И он столь же весело и правдиво отвечал ей, пока однажды, извинившись, очень просто не сказал, что то, о чем он сейчас думает, это очень личное.

В доме хранилось письмо из Вены, которое было написано Ольгой. Оно пришло ранней весной, но уже после того, как Фролов сделал свой первый открытый телефонный звонок домой. У Анастасии Леонтьевны и Афанасия Петровича уже были внук, внучка и невестка. Их приезда в Москву они ждали с нетерпением. И вдруг это письмо. С фотографией еще одного их внука Филиппа. Письмо не столько их обрадовало, сколько настораживало и даже пугало. Несмотря даже на то, что Филипп удивительным образом был похож на Володю в детстве. А настораживало и пугало потому, что из письма они впервые узнали истинную причину ареста Володи. И никак не могли поверить, что поступок, который он совершил, несмотря на все известные безумства власти, заслуживал столь жестокого наказания. Там наверняка было еще что-то очень серьезное — так они думали, — о чем Хельга Майер не написала, но, видимо, именно за это и просила прощения. Письмо было написано именно им — А. П. и А. Л. Фроловым. Хранила его Анастасия Леонтьевна, которая вскоре после Володиного возвращения опустила небольшой конверт в кармашек своего платья. И, надо думать, что именно в ту минуту, когда мысли матери и сына о Хельге-Ольге Майер окончательно сошлись, Владимир наконец-то смог получить этот конверт. Долго и не отрываясь, смотрел он на фотографию Филиппа.

— Здравствуй, Филипп! Здравствуй, родной. Вот я тебя и увидел. Но когда-нибудь, может, еще и не так встретимся. Может, еще и обнимемся…

Затем развернул письмо:

«Здравствуйте, дорогие Афанасий Петрович и Анастасия Леонтьевна! Пишу это письмо и не очень надеюсь, что мое имя Вам хоть как-то знакомо. Я знаю, что Володя не очень уважал эпистолярный жанр, а по телефону многого не скажешь. Вместе с тем, мы действительно родные и дорогие друг для друга люди. Меня зовут Хельга Майер. Володя звал меня по-русски — Ольгой. К огромному моему несчастью я, сама того не ведая, сыграла роковую роль в судьбе Вашего сына. Я австрийка и австрийская гражданка. Мой русский язык от мамы, которая в 1918 году вместе с семьей покинула Россию. Но только когда мы познакомились с Володей, мой русский был еще очень примитивным. А с Володей день ото дня становился все полнее и глубже. Кроме того, я окончила славянское отделение венского университета, и там тоже моим основным языком был русский. В университете я теперь и работаю, преподаю. Мечтаю когда-нибудь получить кафедру. Много перевожу и занимаюсь журналистикой.

Мы с Володей полюбили друг друга и пусть тайно, но все-таки повенчались в православном храме. При этом, как потом оказалось, я даже больше понимала, чем Володя, как это для него опасно. Сам же он, прекрасно зная, какая там у Вас суровая жизнь, сколько существует разных ограничений, тем не менее, всегда очень убежденно говорил, что после такой тяжелой войны, какая прошла, все эти ограничения должны потерять свою силу из-за благодарности к своему народу, за то, что он одержал такую великую победу.