Западная Европа. 1917-й. — страница 25 из 40

{245}.

Ромен Роллан находился в годы войны в Швейцарии. Однако непосредственные участники и очевидцы событий свидетельствуют о том же. «Мы живем в горячечной атмосфере подозрений, доносов… Повсюду — в ресторанах, в метро, в окопах — только и говорят, что о скандале — сегодняшнем или завтрашнем», — писала «Пейи». «Скандалы повсюду. Не знаешь, с кем можно позавтракать, кому можно пожать руку», — жаловался в письме А. Ферри{246}.

Нагнетаемая реакцией атмосфера всеобщей истерии и подозрений казалась опасной даже умеренно консервативным кругам. «Страну нельзя привести к победе, доводя ее до галлюцинаций», — предупреждала «Тан»{247}.

И вот в этой атмосфере лихорадочного возбуждения, слухов, подозрений, угроз французская реакция и начала свой решительный натиск на Мальви и на те методы управления народными массами, какие были связаны с его именем во Франции в годы первой мировой войны.

В последних числах сентября 1917 г. один из ближайших приспешников Морраса — монархист Л. Доде обратился с письмом к президенту республики Пуанкаре. Подхватывая и развивая обвинение в измене, которое Клемансо 22 июля 1917 г. бросил Мальви, Доде обвинил отставного министра в том, что тот в течение трех лет выдавал врагу дипломатические и военные секреты Франции (выдал, в частности, план наступления Нивелля в апреле 1917 г.), организовал с целью добиться победы Германии восстания во французской армии в мае — июне 1917 г.{248}

Письмо, это, ставшее известным Мальви, было 4 сентября прочитано по его настоянию тогдашним главой французского правительства Пенлеве в палате депутатов. Оно произвело здесь впечатление разорвавшейся бомбы. Шесть с лишним часов — пока шло заседание — в зале не затихали крики, угрозы, взаимные оскорбления членов левых и правых групп парламента. Мальви пытался вновь изложить основы своего метода, левые — звали к защите республики, правые — вопили об измене. Шум в зале стоял такой, что в нем тонули слова ораторов. Видны были лишь красные от натуги лица, раскрытые в крике рты, поднятые, как для удара, кулаки.

В последующие недели бурные вспышки политических страстей, вызванные обвинениями Доде, происходили в палате не раз. Травля Мальви реакционной прессой (немедленно эти обвинения подхватившей) становилась все более разнузданной и наглой.

Мальви апеллировал к своим товарищам по партии. В середине октября он выступил на заседании парламентской группы радикал-социалистов. По словам корреспондента «Юманите», Мальви был бледен выступая, у него был измученный вид глубоко страдающего человека. Он сказал, что оставался верен программе радикалов и что, вмешиваясь в ход рабочих конфликтов, хотел добиться установления социального мира. Группа устроила ему овацию{249}. Однако, как отметил в своем дневнике лорд Берти, группа радикал-социалистов — «это не палата и тем более не сенат, где тигр, пожирающий людей (т. е. Клемансо, — К. К.), поджидает свою жертву»{250}.

Травля продолжалась и 27 ноября, когда у власти уже стоял кабинет Клемансо. Мальви, не видя иной возможности восстановить свое доброе имя, обратился к палате с горячей просьбой предать его верховному суду сената. «Я вас прошу, я вас умоляю…»

Суд над ним состоялся в 1918 г. в обстановке утвердившейся во Франции клемансистской реакции. Сенат отверг обвинение Мальви в государственной измене, но осудил его метод управления, признав виновным в том, что он «неправильно понял, не выполнил и предал свои обязанности и совершил, таким образом, должностное преступление». Мальви был приговорен к пяти годам изгнания. «Он осужден не за отдельные поступки, но за всю свою политику», — комментировал Клемансо этот приговор сената{251}.


Борьба вокруг Мальви — его действий, даже его личности — важный, но не единственный аспект спора о методах управления народными массами, который шел в 1917 г. в правящих кругах Франции и вышел далеко за пределы обычных разногласий между либералами и консерваторами (как бы ни называлась официально та партия, в которую они входили).

От утверждения консерваторов, что «во время войны должны торжествовать идеи дисциплины, порядка, слепого послушания», был один только шаг до стремления к сильной личной власти и даже к военной диктатуре. Многие правые политические деятели, журналисты этот шаг в 1917 г. сделали. «Волевая. личность с деспотическими замашками оказала бы нам большую помощь в нынешних обстоятельствах», — писал Кашо 19 марта 1917 г., испуганный свержением самодержавия в России.

После кровавого подавления Временным правительством июльской демонстрации петроградского пролетариата французские правые увидели образец для подражания в Керенском, а когда надежды на то, что он сумеет помешать углублению русской революции и обеспечить активное участие России в войне, оказались ложными, отдали свои симпатии Корнилову.

В дни похода Корнилова на Петроград французские представители в России, действуя рука об руку с английскими, делали все от них зависевшее, чтобы обеспечить успех генерала. Французская консервативная пресса открыто выражала ему сочувствие.

Играло тут роль не одно только положение в России. «Проявлению симпатий к Корнилову (в дни его похода на Петроград. — К. К.) способствовало то обстоятельство, что в самой Франции ныне наблюдается… стремление к усилению власти», — сообщал в русское министерство иностранных дел 4 сентября 1917 г. Севастопуло{252}. О том, что «пример Корнилова соблазняет некоторых людей во Франции», говорил 18 сентября 1917 г. в палате депутатов Жобер{253}.

В вопросе о том, кто должен стать кандидатом в диктаторы во Франции, единства у правых не было. Одни называли Клемансо, другие — генерала Ж. Жоффра и искусственно раздували с этой целью его угасавшую популярность. «Мы придем, и очень скоро, к тому же положению, как в России, если только не найдут человека с железным кулаком… Многие считают, что он должен быть военным», — записал 9 июня 1917 г. в своем дневнике сотрудник французского министерства иностранных дел{254}.

Стремление к установлению сильной личной власти и даже диктатуры шло рука об руку с нападками на парламентскую систему управления.

Консерваторы всех сортов и оттенков дружно твердили, что попытки парламентского контроля над действиями исполнительной власти ослабляют последнюю, что необходимость присутствовать на заседаниях палаты отнимает у членов правительства слишком много времени, что депутаты, «чье место в окопах», «преследуют» министров бесконечными запросами и это мешает успешному ведению войны.

«Как изучать, размышлять, действовать, если внимание главы правительства и министров без конца отвлекают Бурбонский дворец (где работала палата депутатов. — К. К.), его заседания, его комиссии, происходящие в нем инциденты, плетущиеся в нем интриги?!» — патетически восклицала «Тан»{255}.

Националисты в своей критике парламента шли еще дальше, и Ш. Моррас утверждал, что парламент — это «очаг внутренних трудностей» и «постоянный фактор разъединения и конфликтов»{256}. Как таковой, он должен быть распущен.

О националистах в этой связи следует сказать особо. Рост их влияния во Франции в 1917 г. был результатом войны и обострения внутренних противоречий в стране, с одной стороны, и ответом какой-то части французской буржуазии на революцию в России — с другой.

«Реакционная партия, — писал летом 1917 г. А. Барбюс, — предстает сейчас в новом обличье национализма. Все ошибки, все ужасные и опасные ошибки павших режимов и исчерпавших себя верований вновь возрождаются под этим названием… Национализм, — заключал он, — это милитаризм и война»{257}.

Национализм был также отрицанием основных принципов буржуазной демократии.

Еще до войны французские «интегральные националисты» и их сторонники выступили страстными проповедниками монархизма, противниками буржуазно-демократических институтов. Войну они восприняли как подтверждение правильности своих убеждений. С войной «человеческая личность исчезла». ««Король-индивидуум» призван к анонимной жертве… это опрокидывает все ценности демократии», — писал в апреле 1915 г. Ж. Бенвиль{258}.

Он с удовлетворением констатировал полтора с лишним года спустя, что в Европе наступили «сумерки либерализма» и погребены основные принципы habeas corpus (закон, гарантирующий личные свободы англичан). «Это не вызывает ни возмущения, ни удивления… — писал он. — Мы повсюду присутствуем при усилении идеи государства и принципа власти»{259}.

Ш. Моррас, сам того не желая, вскрыл в одной из своих статей классовый смысл и суть подобных «философских» высказываний. «Страна, которая не имеет более Бастилии, чтобы ее разрушить, короля и его приближенных, чтобы их гильотинировать (т. е. страна, уже пережившая буржуазную революцию и стоящая перед пролетарской революцией. — К. К.), должна быть осмотрительна в применении принципов… которые ведут к ниспровержению и уравнению. В разгар войны нет ничего опаснее. Мы рискуем потерять все»{260}