А что уж творилось у него в душе, сколько горечи отныне осядет на ее дно, этого не знает никто, подумал Узак. Нелегко ему придется. Теперь о нем пойдет молва: дескать, человек, который собственного сына выжил из родного дома. Но отец был гордый. Он отошел, отвернулся, деловито поправил покосившийся кол у забора, словом, сделал вид, будто не происходит ничего такого, из-за чего стоило бы волноваться. И все же сколько ни крепись, а когда начнешь провожать глазами машину, увозящую твоего сына, они тебя выдадут.
Шофер опять запустил мотор, и мать, с приходом отца тоже взявшая себя в руки, не выдержала, заголосила:
— Сыночек!.. Да что же ты мать родную…
Но отец сейчас же остановил ее, только гаркнул:
— Замолчи, старая!
Обычно сероватые, глубоко запавшие глаза отца покраснели, точно два кристалла раскаленной соли, и сердито впились в лицо матери.
Машина тронулась и покатила по улице мимо соседей, которые — и стар и млад — высыпали из дверей, будто увидели свадебное шествие. Они стояли у своих оград, перешептывались и указывали пальцами.
Узаку стало больно и за себя, и особенно за отца. Получилось, что он обесчестил отца, бросил его в грязь. И сам он навсегда покидал отчий дом, где родился и вырос. Было жалко непутевую мать. В общем, получилось так, что почему-то все они четверо — несчастные, неудачливые люди. К горлу подступил горький ком, Узаку хотелось заплакать навзрыд. Стараясь подавить готовые выплеснуться рыдания, он ухватился за борт машины, поднялся и подставил лицо хлесткому ветру, летящему навстречу.
День выдался пасмурный, неприветливый. На дороге еще держалась грязь. Навоз и мусор, всю зиму пролежавшие под снегом, теперь оттаяли и, перегорая, издавали резкий неприятный запах.
Машину подбрасывало на ухабах. От тряски и пронизывающего ветра Узак немного успокоился.
Один за другим мелькали и оставались позади дома с облупившимися, промокшими за зиму и весну стенами, а вот показалась и крытая железом крыша нового дома Жаппаса. Перед ним — покосившаяся развалюха, построенная еще в первый год существования колхоза. Теперь она встречала новоселов грязными стенами с осыпающейся штукатуркой и осевшей крышей, а единственное ее окно смотрело на мир, точно глаз измученного болезнями человека.
«Ничего, пока сойдет и это. Продержимся первое время. Потом, будем живы-здоровы, построим себе настоящий дом», — подумал Узак, стараясь себя подбодрить, потому что вид этой лачужки мог повергнуть в уныние кого угодно.
— А вот он и ваш дворец, — сказал шофер, остановив машину, и вылез из кабины.
Узак спрыгнул на землю и помог выйти Тане, которая еще пребывала точно в полусне и до сих пор не могла толком понять, что же происходит. Последними на сцене появились Жаппас и его жена. Старик поздравил Узака и Тану с началом самостоятельной жизни. А старуха вдруг рассердилась:
— Что же отец и мать отпустили детей одних? Ишь, вон какие беспомощные!
— Не слушайте ее, ребята. Говорят, караван снаряжается уже в дороге. Пройдет срок, и у вас все будет: и кров и другое, — заверил Жаппас, стараясь развеять тягостное впечатление от слов старухи.
Вещи перетащили в дом. Кровать поставили во второй комнате, в передней сложили немногочисленную кухонную утварь. Когда Тана застелила кровать, жена Жаппаса изрекла:
— Можно считать, что очаг вы свой зажгли, милая моя доченька. Живите теперь счастливо!
Благословив новоселов, старики ушли. Шофер тоже пожелал всего доброго, сел за руль, укатил в правление, и молодые супруги, пожалуй, впервые в жизни остались по-настоящему одни. Это было еще неведомое им обоим ощущение, и застало оно Узака на единственном стуле, а Тану — у окна.
Они молчали, настороженно вслушиваясь в необычную тишину, которая окружала их, вырвав из шумного многолюдного мира. Что-то она им уготовила, эта тишина?
Наконец Тана, точно освободилась от невидимых пут, тихо подошла к Узаку, запустила пальцы в его густую шевелюру и начала расчесывать его спутанные волосы. Потом она обняла голову мужа, прижала к груди. Узак вздохнул, точно проснулся, и притянул Тану к себе. Ему показалось, что он слышит стук двух сердец: ее и маленького. Но бились они, оба сердца, одним ритмом.
Узак поднял голову, заглянул в глаза жены, улыбнулся ей. Она ответила нежной улыбкой, и на него вдруг обрушилась волна огромного, безмерного счастья. Тана прочла это в его глазах, застыдилась, покраснела и, смущенно смеясь, закрыла его лицо ладонями.
— Не смотри так. Мне стыдно, — прошептала она, едва касаясь горячими губами его уха.
Лаская его, она всегда говорила шепотом, точно стеснялась своих слов.
— Ой, ты же голодный! Сейчас приготовлю поесть! — вспомнила Тана.
Узак засмеялся, покачал головой, удерживая Тану. Он забыл и об уходе из дома, и о недавней горечи. Все это смыло нахлынувшим счастьем.
Он нежно взял ее ладонь, поднес к своему лицу. Только подумать, во что превратились руки его жены всего лишь за один год! Когда-то тонкие нежные пальчики Таны теперь потрескались, покрылись мозолями, отекли.
Тана испугалась, виновато сказала:
— Сама не знаю, отчего руки стали такими?
Она высвободилась из его объятий, ушла в переднюю, и он услышал, как она там разжигает примус, гремит сковородкой. Потом в комнату вкрадчиво вполз аромат тающего сала, к нему добавился кружащий голову запах жареного мяса.
«Ну, вот и началась наша самостоятельная жизнь», — сказал себе Узак.
Он обвел хозяйским глазом стены, наскоро побеленные женой Жаппаса. Жидкий раствор голубоватой извести не смог скрыть трещины, разбежавшиеся по стенам, точно паутина. Потолок прогнулся под тяжестью времен, перекрытия выступали, словно ребра. Штукатурка местами обвалилась, и потолок походил на шкуру плешивой лошади. От потолка к полу бежали желтые следы потеков. Видать, в дождливую погоду под этой крышей было не очень-то весело. И все это венчал гнилой запах брошенного жилья, крепко обосновавшийся в доме.
— Узак, иди мыть руки! — позвала Тана.
Потом они расстелили на чемодане скатерть и принялись за еду, и еще никогда обед не казался Узаку таким вкусным.
— Ты теперь далеко не уезжай, — сказала Тана, — одна я боюсь.
— Никуда я не поеду, — успокоил ее Узак, уплетая мясо. — Председатель обещал не посылать в дальние рейсы. Пока ты не родишь. — Он соскреб ложкой по дну алюминиевой миски и заключил:- Вкусно, никогда еще такое не ел.
— Видать, мало я приготовила. Ты совсем не наелся.
— Да что ты! Я сыт! Вот так наелся. — И он провел ребром ладони по горлу.
— Тогда на ужин я сварю побольше.
— Куда же еще ужинать?! Уж лучше отдохни. Небось устала за день. Давай-ка сегодня ляжем пораньше.
— Ну, теперь я отдохну. Хлопот-то в этом доме — тебя покормила и все, — вздохнула Тана.
За окном понемногу начало смеркаться, а они так и пробыли дома до вечера. Сидели колено к колену, обсуждали дела. Может, постороннее ухо сочло бы их заботы мелкими, незначительными. Им же казалось, что нет сейчас ничего важнее, и Узак готов был бесконечно вот так сидеть рядышком с Таной и говорить, говорить…
— К майскому празднику я куплю какой-нибудь простенький халат. Такой, чтобы посвободнее и чтобы недорого стоил, — сказала Тана.
— Почему же дешевый? Купим хороший и дорогой, — возразил Узак.
— Зачем тратиться? Мне бы только сейчас поносить, Пока я в положении.
— Все равно купим дорогой! Пусть люди не думают, будто живем в недостатке, — твердо заявил Узак.
В комнате стемнело. Темнота спрятала от него лицо жены. Теперь он угадывал Тану по ее голосу, теплому дыханию. Тана было поднялась зажечь лампу, но Узак удержал ее. Ему нравилось сидеть с женой впотьмах и знать, что она здесь, около него.
— Ты не озябла? — спросил он и, обняв Тану за талию, привлек к себе.
Еще вчера Тана легонечко бы засопротивлялась, зашептала: «Не надо, Узак. Вдруг заглянет мама, стыд-то будет какой!»
А теперь она сама приникла к нему, спряталась в его объятиях. Узак пощекотал ее шею, поцеловал в выпуклый чистый лоб, уткнулся в ее волосы, вдыхая их аромат.
— Узак, Узак! — позвала она, вдруг встревожившись.
— Что, Тана? — откликнулся он неохотно, ему не хотелось нарушать очарование этого вечера.
— Узак, мама очень рассердилась на нас.
Узака передернуло, словно ему за шиворот плеснули ледяной воды.
— Узак, мы, наверное, поторопились, правда? Ты всегда такой нетерпеливый. Можно было сегодня сказать и подождать денька три, а потом и переехать. Чтобы никому не было обидно.
Узак молчал, стараясь подавить в себе возвращающуюся боль.
— Отец даже вида не подал. А ему-то уж совсем обидно, правда, Узак?
— Да, — сказал Узак и тяжело вздохнул.
За окном зашуршало, потом кто-то невидимый чуть слышно забарабанил по стеклу, они прислушались и поняли, что пошел дождь.
— Бедненькие родители. Сидят сейчас одни-одинешеньки, — печально промолвила Тана.
Узак встал со стула, потянулся, разминая затекшие мышцы, и попробовал отшутиться:
— Почему бедненькие? Может, сидят, как и мы, в обнимку, и тоже им хорошо.
Он решил, что лучше всего сейчас шутить, разговаривать в полный голос, побольше и поэнергичней двигаться, иначе пропадешь от тоски, иначе задохнешься, потому что горький комок опять застрял в горле, сдавил дыхание.
— Узак, а Узак, — продолжала Тана. — Вот у нас родятся дети, потом станут взрослыми, и я говорю: неужели и у нас будет так, неужели и они бросят нас и уедут?
— И правильно сделают! — почти весело заявил Узак. — Милая моя, главное, чтобы мы были вместе, всегда вместе!
Он нашел ее в темноте и бережно поднял на руки.
«И вправду, будут у нас дети. А потом пусть они уезжают, живут своими семьями. А у меня останется Тана», — подумал Узак и осторожно поставил Тану на ноги.
— Можешь зажечь лампу.
Тана пошарила, нашла на ощупь спички, чиркнула одной, другой, зажгла семилинейную лампу, пристроила ее на гвоздь, возле дверного косяка.