Запах полыни. Повести, рассказы — страница 46 из 71

Данеш нахлестывал лошадей, но время будто замедлило ход, растянуло дорогу на целую вечность. Он неистово тер уши, щеки, шею. Вначале они болели от мороза. Потом боль исчезла. Когда он коснулся своих волос, ему почудилось, что это жесткая проволока. Он начал растирать голову с удвоенным ожесточением. И почему-то вдруг вспомнил руки давешней доярки. Они были горячими, вот что. И она сегодня вечером будет ждать его. Именно это и сказала она, когда отозвала в сторону. Так поскорей же! Заботливые горячие руки спасут его!

Предзакатное солнце стояло в небе огромным раскалившимся до багрянца шаром, точно пылающий уголь.

Только от него не было тепла, от этого большого бесполезного солнца. Оно висело почти над плечом Данеша, казалось, протяни ладонь — и обожжешься, а Данеш замерзал. Для чего же тогда взошло солнце в этот день, если у него не хватало сил отогреть даже одного человека? Отогреть именно сейчас, потому что потом будет поздно.

Данеш снова снял ватник и накрыл голову, стараясь согреть ее своим дыханием. Но в легких теперь тоже был холод, и дыхание выходило стылое, точно из погреба-ледника. Он несколько раз снимал ватник, прятал в нем голову, словно затеял со стужей опасную игру.

Да что же это такое? Когда наступит конец этой ужасной дороге? Где он теперь? В казахской степи или в адовом котле, в котором жарят на трескучем морозе?

Потом мороз оставил его в покое, и ему захотелось спать, спать. Глаза закрывались… Сейчас бы прилечь на мягкое сено. Разве найдется ложе удобнее! И полозья споют тебе песню, точно струны кобыза. Но он родился в суровой степи и поэтому знал, как опасен сон для замерзающего человека.

Кони будто понимали его, неслись как оглашенные, но ему все труднее и труднее было бороться со сном. Ресницы слипались, будто их смазали клеем. И сквозь дрему слышался треск. Словно весь мир потрескивал от мороза. В конце концов Данеш устал бороться, закрыл глаза, и ему стало тепло, как летом. А вот и доярка здесь, теплая, ласковая…

Но почему лошади встали? Данеш хотел приподняться, прикрикнуть на лошадей, но потерял равновесие и повалился на чьи-то крепкие руки. Его поставили на ноги, придержали за плечи. Ах, вот оно что: он все-таки добрался живым. Теперь можно и умереть, но, впрочем, зачем умирать теперь-то; когда он приехал домой? Отныне ему только и жить…

Его потрясли за плечо.

— Данеш, очнись! Где Кайрак? Ты слышишь? Где Кайрак?

Это голос заведующего фермой. Он пришел утром и сказал… Что он сказал утром? А сейчас он интересуется, где Кайрак. Разве Кайрак был с ним?

— Молодец, столько сена привез! — произнес чей-то знакомый далекий голос.

— Будь проклят тот час, когда я послал их за сеном! — выругался заведующий.

Затем Данеш смутно ощутил, что его втащили в дом и принялись раздевать. Вначале отняли шапку, а он-то забыл про нее с тех пор, как повесил через руку. Потом стащили рубаху. Тепло вонзилось в него тысячей игл, прожгло суставы. Он не выдержал и застонал.

— Потерпи, милый, потерпи, — услышал он ласковый женский голос.

Может, это была она, к кому он так рвался в последнюю минуту?..

И тут у него закружилась голова.

***

После густого снега, после того, как буйный буран вволю погулял по степи, настала ясная погода. Но над степью еще царила злобная стужа, ее цепкая ледяная рука держала в тревоге все живое. Ох, и неумолима ты, стужа!..

Мороз лепил на окне узор за узором. Не окно, а цветочная клумба. Только все цветы были одинаково серебристыми.

Когда не встаешь с постели и делать особенно нечего, ювелирная работа мороза вызывает даже интерес. Вот вырос один цветок, а потом у него появились новые лепестки, и уже на его месте цветок другой, диковинней прежнего. За окном мороз не страшен. Пусть рисует сколько угодно.

Душа человеческая отходчива.

Но тело Данеша помнит до сих пор, что такое стужа, и когда мороз пишет свои узоры, оно переживает все заново: и бесконечную дорогу, и ледяные тиски, охватившие голову, и печаль, и безнадежность.

Голова Данеша перебинтована, видны только поблескивающие от жара глаза. А бинты белы-белы, точно снег, точно изморозь. Даже хрустят от крахмала, как наст.

Он редко остается один. Его то и дело навещают люди. Двоюродные братья сидят у постели часами, пытаются узнать, что произошло между ним и Кайра-ком. И когда они уходят, в их глазах горит жажда мести. Их сменяют другие, они участливо интересуются его самочувствием. А третьи, поболтав о том, о сем, заводят речь о его примирении с Кайраком.

Вот и сейчас заведующий фермой, он у постели Данеша уже во второй раз, хотя и в летах. Он сидит на табурете, сгорбившись, трогает седой короткий ус и говорит:

— Кайрак не уходит со двора. Замерз, сукин сын, а не уходит. Хочу, мол, упасть в ноги и попросить прощения. Плачет, бедняга. Хотя шут с ним-то с самим. Может, он и не достоин прощения. Может, ему только и место что за решеткой. Но семья у него, понимаешь, семья.

Он рассуждает долго, и так, и эдак, приводит всякие доводы. Хотя все это и ни к чему. У Данеша не хватает сил высказать то, что он думает. Он произносит лишь одно:

— Пусть идет домой. Пусть не боится. Я же говорил: между нами ничего не было…

***

В один из весенних дней, когда степь освободилась от снега и стужа вспоминалась, как давно прошедший сон, Кайрак искал свою заблудшую корову. Он объехал все подозрительные места, густо поросшие сочной весенней травой, и поиски случайно привели его на кладбище. Здесь, у самой дороги, горбилась невысокая, еще свежая могила. Земля была сырой и нагревшейся, и оттого над могилой струился пар.

— Это ты? — пробормотал Кайрак, придерживая коня.

Его недавний противник болел долго и умер перед самой весной, унеся с собой их тайну. Никто так и не узнал о том, что произошло между ними там, у злополучного стога. Молча хворал и молча умер.

А расскажи он, как все случилось, не миновать ему, Кайраку, беды. Того и гляди, угодил бы за решетку. И уж без чего бы не обошлось, так это без мести родичей Данеша. А там бы пошло, пошло — вечная вражда между потомками Данеша и его, Кайрака. Разве не утешение для умирающего знать, уходя из этого мира, что все-таки вознес он над головой врага свой карающий меч? Другой бы так и поступил на месте Данеша. Но тот промолчал. «Почему он это сделал?»- частенько думал Кайрак, который раз уже не в силах решить задачу, что задал ему перед смертью Данеш…

У этой могилы он плакал в день похорон, рыдал всех безутешнее. Упал на могилу и звал Данеша, а старики качали головой и говорили: «Что ж, вместе росли, играли, теперь нелегко расстаться. А мы-то считали их недругами». И растроганно вытирали слезы. Откуда им было знать, что он рыдал совсем по иной причине? Он боялся одного: а вдруг кто-нибудь знает правду, и плакал навзрыд, стараясь показать, будто его горю нет предела.

Сейчас он вспомнил об этом, и ему стало совестно перед самим собой за свою неискренность, так стыдно, хоть впору провалиться сквозь землю. Кайрак потрогал щеки. Они горели от стыда, словно свежее клеймо. Кайрак поднял плеть и ударил коня. Конь, тянувшийся в это время влажными губами к траве, шарахнулся в сторону.

Обогнув могилу Данеша, Кайрак выехал на дорогу. Он понял сейчас, что Данеш все-таки победил.

КУСЕН-КУСЕКЕ(пер. Г. Садовникова)

1

Выгонял он овец на выпасы еще до восхода солнца. Так было в течение многих лет и постепенно стало привычкой. Такой уж привычкой, что едва еще только пробивается через щели в юрту тусклый предутренний свет, а Кусену уже не спится.

К утру в юрте зябко, уже осень, понизу дует совсем остывший за ночь ветер. Кусен одевается, поеживаясь от холода, искоса поглядывая на сладко посапывающих детишек. Все трое малышей спят под одним одеялом, и порой лежащий с краю раскрывается во сне. Тогда Кусен осторожно укрывает его одеялом, подтыкает под бочок.

Обычно в это же время возвращается его жена Айша. Она всю ночь сторожит отару и входит в юрту совсем измученная от усталости, разбитая до того, что сразу валится на постель рядом с детьми, даже не раздевшись, успев только закутать голову телогрейкой.

Одевшись, Кусен подходит к деревянному сундуку, стоящему у двери, разворачивает старую шубу и добирается до кастрюли с айраном. Бывает и так, что айран заквашивают только вечером, и оттого он еще тепловат. Но все равно это ни с чем не сравнимый айран, и Кусену в такие минуты нет ничего отрадней его кисло-сладкого привкуса во рту. Кусен наполняет айраном деревянную чашку и, помешав ложкой, жадно пьет до дна.

Потом он выходит из юрты, оглядывает степь, обрызганную росой, прислушивается к тишине — словом, изучает погоду. Его узкие серые глаза все еще красны после сна и слегка слезятся от прохлады. Он трет глаза кулаками и расчесывает бороду пальцами с темными обломанными ногтями. В бороде-то пять-шесть волосинок, а на щеках реденькая щетина, точно колючки, выросшие на такыре.

— Вот что, возьму-ка и побреюсь, — говорит себе Кусен.

Но тут же он вспоминает, что теплой воды нет, а холодная… брр… и от его решения не остается и следа.

— Ладно, побреюсь днем. Приеду на обед, тогда и побреюсь, — успокаивает он себя без особых усилий и направляется к своему рыжему жеребцу.

Напоив жеребца, он седлает его, садится верхом и распахивает дверцы загона. Овцы обтекают его, будто пена, а он пересчитывает их, шевеля губами. Иногда у него плохое настроение, в этом случае он не утруждает себя счетом, говоря в оправдание:

— А, куда они денутся!

Он гонит отару по хребтовинам холмов и, если день намечается ясный, норовит, как и все чабаны, угнать овец подальше, приберегая ближние травы на худшие времена.

А проклятые овцы будто только тем и заняты, чтобы извести чабана по дороге. Вот одна ушла в сторону, за ней вторая. И Кусену приходится бренчать жестяной банкой, привязанной к куруку, и вопить во все горло: