м, — буркнул Аян, не оборачиваясь по-прежнему.
— А кто же тогда виноват? — спросил я, опешив.
— Война — вот кто! Это все она.
— Ну да! Он и до войны был чумной. Все взрослые говорят. Не веришь, спроси кого угодно.
— Теперь не буду курить до самой смерти, — неожиданно заявил Аян.
— И все равно Туржан — злой человек, прямо псих, — сказал я, продолжая упорствовать.
Аян осторожно повернулся и попросил:
— Подай мне вон то пальто… Нет, нет, не то, рядом… черное, — и он указал на старенькое пальто, висевшее на почетном месте.
Я придвинул единственный стул и, встав на него, снял пальто с гвоздя.
Аян бережно принял его, приник к нему щекой и потерся о шершавую ткань. Ноздри его чутко вздрогнули.
— Пахнет полынью. Это папино. Скорей бы он приехал, — сказал он тихо. И, вздохнув, протянул мне пальто:
— Повесь на место, не то увидит бабка и будет ругать. Мол, это вещь, а не игрушка, и пойдет, и пойдет! Не умолкнет до вечера.
Потом он улегся на спину, помолчал, потрогал синяк на скуле и добавил:
— А папа скоро приедет. Я знаю.
Дней через десять он встал с постели и начал ходить понемножку. Когда он впервые вышел на улицу, нам стало ясно, что дела с его ногой совсем плохи.
Как и раньше, Аян приходил к подножью снежной горки на свое излюбленное место и наблюдал со стороны за катающимися ребятами. Он жадно следил за каждым нашим движением и, если случалось что-нибудь забавное, смеялся от души. Точно был таким же здоровым, как и все ребята. Но когда Садык предложил ему свои сани, Аян покачал головой и отказался наотрез.
— Болит нога, — вздохнул он.
Иногда вечерком, после ужина, я отправлялся в дом Бапая, шел разомлевший, набегавшись за день. Чаще всего Аян сидел в это время возле железной печурки и подбрасывал в огонь пучки соломы. В дни войны было туго с дровами — край-то наш степной, — и нам приходилось топить соломой. Бывало, хлеб обмолотят каменным катком, и потом остается солома, крупная, точно камыш, а в ней иной раз и встретишь колос с остатками зерен. Солома горит легко, бесшумно тает в огне, колос, в отличие от нее, трещит, стреляет искрами, и то, услышав знакомый треск, лезешь палочкой в пламя и выгребаешь к себе колосок с поджаренными зернами. И кажется в этот миг, что нет ничего на свете вкусней, чем каленые зерна. Вот за таким занятием я заставал нередко Аяна.
Если я появлялся в доме Бапая во время ужина, Аян не смел пригласить меня за скромный стол, он молча кивал на кошму, брошенную возле печки, и при этом осторожно косился на Бапая и его старуху. Я забивался в угол и оттуда следил за тем, как проходит ужин в этом странном, по моему мнению, доме. Старики обычно ели пареный талкан[1] с маслом, а мальчику доставались на ужин все те же жареные зерна пшеницы.
— Ты еще молодой, не то что мы, старики. И к тому же у тебя крепкие зубы, — говорила старуха Бапая рассудительно.
Аян кивал, будто соглашаясь, запивал чаем зернышки, а потом, перевернув пиалу дном кверху, перебирался ко мне в угол и спрашивал тихонько:
— Хочешь послушать сказку? Она совсем новая. Только сегодня придумал. Ну как, будешь слушать?
— Спрашиваешь! — отвечал я возмущенно.
— Тогда слушай… Жил-был мальчик… Он был совсем один… — начинал Аян, и для меня наступали чудесные минуты.
Слава богу, ни Бапай, ни его старуха не мешали нам. Они ели свой разбухший в масле талкан, пили чай с наслаждением и в неимоверном количестве. Затем разморенный чаем старик перебирался на постель, долго мял подушки, с удовольствием рыгая, и порой шутил:
— И что вы шепчетесь, шепчетесь, а? Ишь, заговорщики! Наверное, надумали выкрасть чью-нибудь дочку? Признавайтесь?
А старуха ворчала ему в тон:
— Говорят, плохой пес лает без конца, лает и лает. Так и наш парень: и жужжит, и жужжит без умолку.
Перед тем как лечь, она убавляла и без того слабый огонь в лампе-семилинейке, приговаривая:
— Так и керосина на вас не напасешься, бездельники. Все бы вам болтать.
Наконец они засыпали, а мы еще некоторое время забавлялись сказками под их храп. Аян извлекал из кармана штанов драгоценный запас обгоревших зерен и, сдув шелуху с ладони, делился со мной.
— Очень вкусно, правда? — спрашивал он.
Я соглашался с ним, хотя вкус жженого зерна не вызывал у меня иного желания, как выплюнуть тайком это чересчур «изысканное» блюдо.
Иногда мне удавалось принести ему маленький кусочек жесткого сухого хлеба. Зрачки его расширялись, точно у кота, увидевшего мышь, но он старался есть степенно, не роняя достоинства.
Однажды после обильного снегопада кто-то из ребят предложил поиграть в снежки. Мы выбрали двух атаманов, а затем разделились поровну. И тут-то Аян, крепившийся до сих пор, не выдержал и попросил, чтобы его приняли в игру.
— Зачем ты нам нужен, такой хромой? Тебе даже бегать нельзя, какой же интерес играть с тобой, ну, сам посуди, — заявил один из атаманов.
На глазах Аяна выступили слезы, он повернулся и понуро побрел прочь, еще пуще хромая. Мне так жаль было его, что я не выдержал и побежал следом за ним.
— Аян, куда ты?!
— Да тут… — только и сказал Аян, боясь заплакать.
Я пошел рядом с ним, некоторое время мы молчали оба. Так и шли, пока не поравнялись с домом Асылбека-костоправа. Здесь Аян вздохнул тяжело и свернул во двор Асылбека. Я решил не оставлять его до конца и последовал за ним.
Старый Асылбек чистил сарай от навоза. Заметив нас, он оперся на лопату и спросил еще издали:
— Что вам нужно, ребята?
— Дедушка, будьте добры, сделайте что-нибудь с моей ногой. Я тоже хочу бегать, — сказал Аян умоляюще.
Костоправ прислонил лопату к стене, подошел к нам и критически посмотрел на ноги Аяна.
— Бапай мне говорил… Но ты отказался сам. Теперь, пожалуй, поздно: нога так и останется кривой, — пробормотал Асылбек осуждающе.
— Дедушка, сделайте что-нибудь. Мне очень хочется бегать, — повторил Аян.
— Э, думаешь, это просто — поставить сустав на место? А тебе станет больно, ой, как больно! Будь я настоящий доктор, это бы другое дело… А старый Асылбек — деревенский костоправ, и всего-то, — проговорил Асылбек, а сам не сводил с Аяна испытующих глаз.
— Дедушка… — опять затянул мой бедный товарищ.
— Так и быть, детка, так и быть, постараюсь, — засуетился вдруг Асылбек. — Заходите, племяннички в дом, заходите. Эй, старуха, дай-ка племянничкам поесть! — крикнул костоправ, повернувшись к окну.
За темным стеклом возникла его жена и закивала: мол, слышу.
Мы вошли в дом, разделись робко, хозяйка усадила нас, одеревеневших от смущения, на почетное место и угостила баурсаками и айраном. Мне пришлось есть за двоих, потому что Аяну не шел кусок в горло. Чуть погодя появился сам Асылбек.
— Ну что, подкрепились, племяннички? — спросил он с порога весело.
Аян кивнул.
— Это хорошо, — продолжал Асылбек, снимая калоши. — Ты, жена, постели нам чистое одеяло… Вот. А ты, орел, ложись. Смелее, смелее! Сам пожелал, тебя никто не неволил. Значит, нужно быть мужчиной до конца!
Он натер курдючным салом больную ногу своего маленького пациента, долго ее массировал. Я чувствовал, как напрягалась каждая клеточка тела Аяна. Он беспокойно следил из-под полуспущенных век за ловкими руками Асылбека, приподнимая голову, чтобы лучше видеть, что тот вытворяет с его ногой, и держал так голову до тех пор, пока не уставала шея. А костоправ массировал ногу и говорил, стараясь отвлечь внимание Аяна, и вдруг сделал незаметное для меня движение. Об этом я догадался только потому, что Аян завопил, как резаный:
— Ой! Больно-о!
— Ну вот и все, — сказал Асылбек, поглаживая больное место. Потом его жена принесла чистую тряпку, а костоправ туго перебинтовал ступню Аяна и даже откинулся назад, любуясь делом рук своих.
— Красиво, а? Теперь тебе позавидуют все мальчишки. — И серьезно добавил:- Будем надеяться на лучшее. И все-таки поосторожней с ногой.
Пришла весна.
Колхозу не хватало рабочих рук, и мы вышли в поле вместе со взрослыми. Обязанности наши поначалу казались несложными: сиди верхом на воле, запряженном в соху, да время от времени погоняй его прутиком. А позади на плуг налегают женщины, потому что их мужья ушли на фронт и делать эту работу более некому.
Пахать мы начинали спозаранку. Волы медленно брели по мягкой оттаявшей земле, тащили за собой плуг, за плугом шагали женщины, за ними тянулся черный жирный след — пласт перевернутой почвы.
Но вот лемех утопал глубже, чем следовало, и вол останавливался, уже не в состоянии преодолеть добавочную нагрузку. Он отощал за зиму и изнемог, потому что и зимой возил то сено, то зерно. Теперь он стоит, дрожа мелко от напряжения, пуская голодную слюну, и тут-то начинается работа мальчишки, сидящего на его спине.
— Ну, пошел! — орет мальчишка и хлещет вола прутом по спине, по крупу, на которых едва успела запечься кровь от прежних ссадин.
Вол напрягается из последних сил и тащит плуг дальше, до следующей заминки. И так с утра до вечера кричишь до хрипоты, сидя на острой, костлявой спине вола. Горло сохнет от крика, руки висят, налившись тяжестью, в желудке пусто, и от всего этого идет кругом голова. А за спиной слышится тихий усталый упрек:
— Сынок, ну что же ты?
И снова поднимаешь кнут. Вол вздрагивает от удара, но шаг его все так же медлителен и вял. Хочется свалиться на землю, плакать и стучать по земле кулаками.
Женщина, бредущая за плугом, угадывает твое состояние. Она берет кнут из твоих рук и сама нахлестывает, подгоняет скотину, а тебе говорит участливо:
— Держись крепче, сынок. Смотри не упади.
А у самой темные круги под глазами от усталости, шаг неверен и пальцы дрожат. Но едва кто-то из женщин заводит песню, она начинает подпевать:
Ох и высока гора Кокше,
Как трудно получить весточку от родного,