Последний человек, любовь которого я ждал сильнее, чем кого-либо, – так бесславно погиб. Просто отравился. Но кто? Как? Почему все так произошло? На все эти вопросы у меня не было ответа. Да и какая уже разница. Вряд ли после трех попыток уйти из жизни меня выпустят из этой проклятой клетки. Белые стены, пропахшие хлоркой и чужим страхом, – мой новый дом. Ирония? Случай, не иначе.
Впрочем, даже если я и выйду отсюда, то что? Что это изменит? Раньше у меня была цель, человек, ради которого я жил. А сейчас? Отца нет. Даже Лена, которая всегда была рядом… тоже ушла. У меня остались только огромные счета, вот только толку от них – никакого. Деньги – грязь, которая мне уже не нужна. Их можно жрать ложками, но они не заполнят эту пустоту внутри, где раньше билось что-то похожее на сердце.
Интересно, Лена любила меня? Даже если и любила, то вряд ли любит теперь. Я вел себя как мудак. Нет – как падаль, которая сама себя грызет. Все происходящее вокруг – лишь мои действия. Мои ошибки. Мой персональный ад, где я – и палач, и жертва одновременно. В попытке получить любовь отца я зашел слишком далеко и потерял все, что было мне дорого, либо могло бы стать дорогим в будущем.
Теперь мне остается лишь доживать свои дни, находясь связанным, словно псих больной. Впрочем… таким я и являюсь. Даже эти ремни – не страх, а признание: я опасен. Для себя. Для других. Для этого мира, который все равно рухнет завтра. И пусть. Пусть они колют меня таблетками, зашивают раны, кормят через трубку. Это уже не жизнь – это агония, растянутая на дни, недели, годы. Но даже агония когда-нибудь кончается. И тогда… ха. Тогда я хотя бы смогу сплюнуть в лицо своей никчемной судьбе.
***
Я не знаю, сколько уже прошло времени. Дни слились в серую ленту, как дождь за запотевшим окном. Меня поили лекарствами и всевозможными таблетками – разноцветными, как конфеты для идиотов. После них становилось настолько хорошо, что даже плохо. Антидепрессанты? Пожалуй. Их сиропная сладость растекалась по венам, обволакивая мозг ватой. Вот только как бы хорошо они ни делали мне, все это лишь иллюзия, которая рассеется, стоит только просрочить дозу или уменьшить ее на грамм. Тогда из-под маски вылезет моя истинная рожа – с оскалом, полным гнилых зубов.
“Они превращают меня в овоща!” – промелькнула мысль в голове, но препарат сразу заглушил ее, будто кто-то накрыл черепушку подушкой. Даже если и так, то какая уже разница. Пусть я стану тыквой, гниющей в углу. Все лучше, чем быть человеком, который каждую секунду помнит, как предал тех, кого… Нет. Не думать. Не вспоминать.
С каждым днем мое состояние становилось только хуже. Психика, изодранная в клочья, как старый матрас бомжа, не поддавалась лечению. Мои мысли – сплошные провалы и трещины, куда проваливались остатки здравого смысла. С тех пор за мной ведется постоянный контроль: камеры в углах, санитары с лицами пустых бутылок, дозаторы в стенах, что плюются таблетками, как жвачкой. Поэтому четвертая мысль о попытке может быть только в мечтах… В мечтах, где я снова чувствую вкус собственной крови вместо этого проклятого кляпа. Где мои руки не привязаны к кровати, а сжимают что-то настоящее. Хоть что-то.
Но даже мечты теперь под замком. Как и я. Как и все, что от меня осталось.
***
– Как он? – спросила она, глядя на бородатого врача. За окном лил дождь – монотонный, как тиканье часов над телом Серафима Станиславовича. Евгения потратила целое состояние, чтобы обеспечить ему лучший уход, но этот упрямый самоубийца всё равно рвался в пропасть. Каждая копейка, вложенная в контроль, казалась бессмысленной попыткой удержать тонущий корабль.
Врач вздохнул, ссутулившись под тяжестью бессилия. Его халат был безупречен, а взгляд – мутен, как вода в реке, где тонули пациенты вроде Серафима.
– Состояние стабильное. Но очень тяжелое, – слова звучали как приговор. – Мы пичкаем его наркотиками, глушим симптомы… Но не болезнь. – Он замолчал, будто боялся произнести вслух, что лекарства – лишь веревка, на которой Серафим висит между жизнью и смертью.
Она сжала губы. Знала, что он прав. Деньги, власть, лучшие специалисты – всё это была повязка на гнойной ране.
– Он выкарабкается? – Её голос дрогнул, но она заставила себя смотреть в усталые глаза врача.
Тот помедлил, будто взвешивал правду.
– Вряд ли. Даже психотерапевты… почти нет шансов. – Он помолчал. – Простите, он сильно любил отца? Что случилось?
Евгения вздрогнула. Внутри всё оборвалось – как тогда, когда Серафим впервые попытался разжать зубы, чтобы перекусить язык.
– Я сама психотерапевт, – бросила она резко, но тут же сорвалась: – Его отец… Он не просто любил его. Всё, что имеет Серафим, – попытка заставить отца заметить себя. Но это невозможно. Никогда.
Врач кивнул. Его молчание говорило: “А ты? Тоже ждешь, что он заметит тебя?” Но та не ответила. Некоторые вопросы не имеют смысла, когда человек уже мертв, даже если его сердце ещё бьется.
– Что вы имеете в виду, Евгения? Что вас вообще связывает с ним, почему помогаете ему? – Врач почесал бороду, достал из стола две кружки и, не спрашивая, заварил кофе. Протянул девушке чашку – дешёвый растворимый аромат, от которого пахло больничной буфетной.
– Спасибо. Если вам правда интересно… – Она сделала глоток, чувствуя, как горячая жидкость обжигает горло. – Мне довелось побыть дольше, чем можно было представить. Он увольнял всех через неделю-две, а я осталась. Изучила его, как собственный психоз. И знаете, к чему пришла?
Пауза. Врач ждал, не отрывая взгляда. Его глаза были похожи на два пустых окошка в подвал.
– Вся их семья – больные ублюдки. Отец Хрусталева избил мать до смерти. Когда парню стукнуло восемнадцать, он унаследовал бизнес – шаткую лавочку по сборке телефонов. Станислав выжил: превратил лавку в империю, но кровь не вода. Потом он встретил её. Женщину младше себя. Свадьба, беременность, мечты о сыне… Но тут из тюрьмы выполз его папаша. Увидел, что сын – звезда, а он – пустое место. Требовал отдать бизнес. он отказал. Тогда старик взял нож…
Она замолчала, давая врачу додумать. Он и так понял: невеста встала между ними. Нож, кровь, агония.
– А потом Серафим взял хрустальную вазу. Разбил её об отцовский череп. – Её голос звучал ровно, будто я читала чужую историю. – С тех пор он дал себе слово. Никогда. Не любить.
Врач медленно кивнул. Его пальцы барабанили по столу – та-та-та, как метроном над трупом.
– Вы спрашиваете, что меня связывает с ним? – Евгения поставила кружку на стол, чувствуя, как кофеин дрожью отдаёт в висках. – То же, что связывает палача с жертвой. Только я до сих пор не поняла, кто из нас кто.
– Так бы и продолжалось, пока спустя несколько лет он не встретил Евгению Игнатьевну. История повторилась – как патефонная пластинка с трещиной. Жить один Станислав не мог, поэтому сделал предложение через месяц после знакомства. Она согласилась. Забеременела спустя пару дней. Роды прошли идеально, свадьба – как в сказке… только он так и не смотрел на неё без той тени. В её лице он видел ту, первую. В сыне – призрака, которого сам же и убил.
Еще до родов Станислав запил. Смотрел на её живот, как на чужую могилу. Евгения Игнатьевна терпела – думала, пройдет. А потом обнаружила его с секретаршей на столе в кабинете. Не скрывался, нет. Оставил дверь открытой, будто приглашал увидеть.
Она закатила скандал. Кричала, била посуду, требовала развода. Он смеялся. Сказал, что она “слишком много драматизма вожу в крови”. Развод длился полгода. Он выиграл всё: дом, акции, даже собаку. Ей оставил сына и пару чемоданов с одеждой.
А потом началось самое страшное. Он возненавидел их. Не просто игнорировал – в каждом её слове ему чудился упрёк, в каждом шаге сына – издёвка. Не хотел их видеть. Вышвырнул на улицу, оставив ни с чем. Ребенка… а ребенка он хотел убить. Не смог. Вместо этого нанял армию нянь, будто мальчик – мебель, которую можно запихнуть в чулан и забыть. А жена осталась на улице.
Но она-то знала: это не ненависть. Это страх. Страх, что они станут ему дороги. Страх, что он снова сломается, как тогда, с вазой. Вот и врал себе, что они – пустые места. Только она видела, как он смотрит на сына, когда думает, что никто не заметит. Смотрит… и не может простить ему, что тот жив.
– Он дал ему всё, в чём только нуждался. Еду, одежду, игрушки, деньги… – Она отставила чашку. – Вот только любовь дать так и не смог. И никогда бы не смог, ведь в Серафиме он видел его – нерождённого первенца.
Врач молчал. Его лицо напоминало маску, содранную с манекена: ни кровинки, ни мысли. Шок – он как наркоз. Отключает всё, кроме боли.
– О-откуда вы узнали про неё? – спросил он наконец, будто слова царапали горло.
– Я психотерапевт. К тому же неплохой аналитик и… очень хорошая любовница. – Пожала плечами, будто говорила о погоде. – Вы даже не представляете, насколько человек может быть откровенен после хорошего секса, вперемешку с алкоголем.
Врач сглотнул. Его пальцы нервно теребили край стола.
– В это… тяжело поверить, Евгения. Если всё это правда, то я крайне не завидую судьбе Серафима. Ведь он ни в чём не виноват. Из него сделали монстра…
– Он изначально был монстром с такой генетикой, – резко перебила та. – События лишь подстегнули его натуру. Не более.
– Вы не ответили…
– Да. – Она выставила вперёд руку. Указательный палец блеснул металлом кольца. – Я пообещала Хрусталеву, что после его возможной смерти буду рядом с Серафимом. Нет, – добавила, не давая спросить, – он сделал это не перед смертью. Я сама прочитала это в его дневнике. Тайком. Пока он думал, что я сплю глубоким сном, я пробралась в его кабинет и выкрала дневник. А ему сказала, что тот сам опустил его в шредер. Пьяный человек может поверить во всё, что угодно.
Врач молчал. Где-то в коридоре звякнула тележка с медикаментами. Звук показался слишком громким для этой тишины.
– У меня нет слов, Евгения… – Врач сжал кофе, будто пытаясь удержать рвущиеся наружу мысли. Голова раскалывалась – мои слова впились ему в мозг, как осколки стекла. Слишком много. Слишком страшно. Слишком поздно.