Это хочется вырезать из мозга и выбросить в бак на первом этаже… что-то бледное… холодное…
…Он моргает и видит снова. Тут его уже не могут удержать…
…Хлопок!.. – и под ним серая лестница, по которой он за шесть лет сделал столько ненужных шагов вверх и вниз. Сейчас она мчится вперегонки с его обезумевшим телом, откуда-то напрыгивают повороты и площадки. Надо бежать, бежать, бежать, чтобы не дать глазам закрыться, не впустить ту черноту… но веки неумолимо падают…
…и он опять в пустоте, где тускло мерцают чьи-то бледные щеки… пара за парой подплывают они сквозь холодное ничто к нему, недвижимому, а между ними…
…Хлопок! Изумленные лица охранников – те вскакивают, чтобы схватить его, но он оказывается проворнее, он уже на улице… Он должен быть быстрее ветра, молнии, самого света, потому что только так можно обмануть эти складки кожи, что падают, как лезвия гильотин… Обогнать, перехитрить веки! Двадцать секунд, тридцать, сорок! Ларьки, деревья, столбы, машины!..
…И темнота… Короткое затмение, один лишь миг… но и его довольно, чтобы придвинулись ближе белые, как молоко, губы…
…А ноги оказались бесполезны без головы-поводыря, и теперь их хозяин катается по грязному асфальту. Он отчаянно цепляется взглядом за камешки, окурки, фантики, коричневые ботинки и рыжие туфли, пытаясь усилием воли удержать все это в чумных ямах, что зовутся обычно глазами… Но верхние веки, как им и предназначено искони, сползают к нижним…
…а белые губы раздвигаются, и за ними нет языка. Но человек знает: будет поцелуй, и не один, потому что где-то рядом бледнеют другие тела, жаждущие его…
…Глаза открываются. Над ним склонились прохожие. Им и противно, и сладко глядеть, как он силится влажными пальцами удержать распухшие веки. Но некстати потекли слезы… пальцы соскальзывают…
…белые губы размыкаются шире, загадочно кривятся, и сквозь улыбку видны другие губы, и щеки, и тонкие белесые тела… ничего, кроме них и пустоты…
…Левой рукой он нащупывает в кармане пиджака перочинный ножичек. Тот будто выпархивает из ладони: его сочли опасным. Тогда он вспоминает о нестриженых ногтях – и под жуткие вопли зевак уничтожает наконец адские врата, которые кто-то устроил у него на лице…
…Он смеется. Десять, двадцать, тридцать секунд перед ним лишь неясный свет, который заменит отныне все краски и формы. Сорок, пятьдесят, шестьдесят – он слышит топот вокруг себя, но счастлив, что не видит этих ног, что небо стало пятном… Семьдесят секунд…
Смех обращается в визг, потому что уходит зрение, а с ним и разум проваливается во мрак…
Люди, бегущие по пыльному асфальту, прочь от тела в корчах, не знают, что где-то далеко, по ту сторону век, оно сочетается странным браком.
И пускай оно кричит: белые губы целуют беззвучно.
2006
Идолы в закоулках
I
Глухо брякнув об асфальт, по переулку покатилась жестяная банка. Стены в пять этажей здесь почти смыкались, и в кирпичном ущелье звук отдавался, как раскаты далекой грозы. Но сквозь просвет между домами проглядывал сентябрьский – ни облачка, ни птицы – закат. Силуэты антенн на крышах врезались трещинами в небесный янтарь.
Посреди переулка, не выйдя еще из тени, беспокойно вертел головой невысокий человек. В рыжем вечернем свете его лицо походило на ущербную луну. Лицо не было ни безобразным, ни привлекательным – просто испуганным.
Он остановился, когда тишину нарушил внезапный звук. Из-за мусорного бака выпрыгнула мятая банка, наткнулась на его ботинок и отскочила назад. Теперь она едва заметно покачивалась. Но насторожился человек из-за другого шума: в двух шагах от него словно кто-то втянул с силой воздух.
Человек оглядел стены и баки. С них тупо таращились меловые уродцы, исполненные с разной степенью мастерства. Мусорные пирамиды возвышались над краями баков, распространяя зловоние. Местами на ржавом металле обнаруживались дыры. Банановая кожура и молочные пакеты свисали из них, будто чьи-то мертвые руки. Все было неподвижно и безмолвно. Человеку вдруг подумалось, что шумели наверху, и он в страхе поднял взгляд. Дом по левую руку был более старой постройки. По всей стене тянулись ряды кованых балкончиков. Дверные проемы на них были заложены желтым кирпичом и на сером фоне казались бельмами. Балкончики пустовали. Правая же стена была совершенно глухой.
Человек вздохнул и поплелся к выходу на улицу, вытирая ладони о брюки. Он заставил себя не глядеть на баки, мимо которых шел. Но на углу, уже в безопасности тротуара, обернулся. Над перилами балконов склонились закатные тени, переулок погружался во тьму.
Он зашагал по тротуару – чуть торопливее, чем ему представлялось.
II
Став студентом, о семье своей Игорь вспоминал редко. В детские годы все было иначе. Двухкомнатная квартира, где ютились они вчетвером, заменяла ему вселенную. Вне ее пределов существовали лишь нераскрашенные картинки: школа, улица, деревья, машины и собаки.
Родители не могли нарадоваться на мальчика: тихий, послушный, внимательный. Наказаний, в отличие от сестры, Игорек не знал, а к поощрениям относился равнодушно. В учебе он успевал с самого начала. Чуть вернувшись с занятий, садился за уроки, разом все запоминал – чтобы забыть до завтрашнего дня, – и шел смотреть, как отец читает или мать варит суп. Если велели гулять, он гулял.
Друзья у Игорька водились – и во дворе, и в классе. Когда надо было на что-то поглазеть или куда-то слазить, звали его. Молчаливый, он умел составить компанию, не создавая неудобств. Случалась драка – Игорька не трогали, причем как-то случайно: трусом он не был.
Бог рано появился в его жизни. Однажды, когда мальчику было четыре года, мать показала ему картинку со странным лицом: лоб расцарапан колючками, но в бороде прячется улыбка.
– Это наш Господь Бог, – сказала мама.
– А что он может делать? – спросил Игорек, что-то уже об этом слышавший.
– Все, – ответила мама. Она научила сына непонятным словам, которые он, впрочем, запомнил с легкостью, и наказала читать их перед картинкой – по утрам и вечерам. Или в любое время, когда станет тяжело.
Поначалу Игорек был прилежен. По воскресеньям его брали в церковь – место, полное печальных лиц, свечей и шепотов. У храмовых дверей он всегда замирал на миг, выуживая Слова из памяти, и лишь тогда вступал под сумрачные своды.
Но как-то вечером они с сестрой сидели одни дома, родители задерживались. Сестра болтала по телефону. Игорек оставил ее и пошел к полке, на которой стояла картинка, чтобы прочесть перед сном Слова. Вдруг задребезжали стекла: мимо проезжал грузовик. Картинка зашаталась и свалилась на пол. Бородатый дядя уткнулся носом в палас.
Игорек хотел было его поднять, но передумал. И сказал:
– Бог, подними себя!
Картинка не двинулась.
– Бог, поставь себя назад!
Ничего не произошло. Тогда мальчик сам вернул Бога на полку и отправился спать глубоко разочарованным. Слов с того вечера он не читал, а мать за этим уже не следила.
С подростковыми прыщами пришли и неприятности: сверстники наконец увидели в нем белую ворону. Если прежде он служил выгодным фоном, то теперь стал добычей. Его начали травить. Выскочила, точно только и ждала своего часа, кличка: Хорек-Игорек. И в самом деле, глазки у него были маленькие, галечные, а нос заметно выступал и тянул за собой толстые губы. Завершали сходство руки: те словно приросли ладонями к телу и нечасто поднимались без надобности.
Особенно невзлюбили Хорька девочки. На первых порах его обсуждали за глаза, потом принялись унижать поодиночке, парами и в компаниях. Он был аккуратен и чист – а говорили, будто от него воняет; он кашлял – от него, заразного, все отсаживались подальше.
Как-то весной, возвращаясь после очередного мучительного утра домой, он вспомнил о заброшенных молитвах. Зацарапалась совесть. Игорек побежал в церковь. Молился он неистово, хоть и по-своему, но на следующий день в школе было только хуже. Он побывал в церкви еще пару раз – тщетно, не помогало. От смешанного запаха ладана и нищеты Игорька тошнило, и больше он этих дверей не открывал.
Пора влажных снов и первых поцелуев принесла Игорьку одни страдания. Он был невидимкой даже для самых невзрачных одноклассниц. По ночам он пропускал через воображение шеренги обнаженных девочек и женщин, актрис и певиц… Однако днем из-под неумело накрашенных век его встречала не страсть, а презрение. В конце концов, Хорьку стало чудиться, что даже девушкам в порножурналах противно, когда он их разглядывает.
И тогда он окончательно замкнулся в себе. Приходил точно к началу занятий, не отвечал на насмешки, на переменах оставался за партой и смотрел куда-то в пустоту. Одноклассники подозревали, что он обдумывает месть. Они ошибались. В минуты, когда галечные глаза пустели, их обладатель не думал ни о чем.
Его стали называть Хорьком-маньяком.
Родители, ничего не замечая, гордились умным и любящим сыном. Но тот их не любил. Они единственные относились к нему по-доброму – и Игорек отвечал им тем же. Чувств глубже этих в его душе не находилось. О сестре, уехавшей учиться в другую область, он вообще забыл.
С учебой было по-прежнему. Знания застревали в его мозгах, как в болоте: крепко и без пользы. Игорек мог рассказать любой урок, если того просил учитель, но по своей воле не вспомнил бы и коротенького стишка.
Этих способностей ему хватило, чтобы получить серебряную медаль. Он никак не мог выбрать будущую профессию: ничто не влекло. Когда родители предложили социологический факультет в Сутемском экономическом колледже, Игорек согласился. Вступительные экзамены он сдал без труда и в сентябре уехал.
Как и раньше, держался Игорек особняком, однако сейчас его никто и не донимал. В общежитии его заселили к такому же тихому пареньку; иногда они говорили об учебе, но обычно занимались каждый своим делом. Понемногу Игорек привыкал жить без родителей.