На палубе, взлетавшей и низвергавшейся под небесный рев, среди черных волн, хлещущих через борта, его ждал человек с ножницами. Когда Н. встал рядом, он поднял взгляд. В нем ничего уже не было от старика – в оранжевых бездонных глазах, в языках пламени, облепивших подбородок и выбивавшихся из-под кожаной шляпы, в оскаленных острых зубах ослепительно сияла юность.
От его правой руки расползались по палубе пять роговых корней, ждущих, когда два острых лезвия разрежут их на тысячи кусочков – больших и малых, розовых и бурых, трухлявых и твердых, как гранит. В левой он держал красно-синие маникюрные ножнички.
Не говоря ни слова, Н. подставил пальцы и отдал назначенную плату.
Глядя ему в глаза, человек произнес:
– Kom.
И указал на распахнутую дверь, ведшую когда-то на носовую палубу.
Ты сильная, думал Н., ты очень сильная. И еще он думал, что эти мысли – последние, что дальше все будет иначе. Ступив через порог, он увидел на носу обреченного корабля, в ореоле молний и тьмы, тонкую фигурку со светлыми волосами. И знал, какими словами она встретит его, когда обернется – под хохот великанов, под крики богов, под торжествующий волчий вой.
Март, 2014
Серый призрак
По огоньку найдете серую страну,
Где как-то утром вам в постели станет мало
Несносной жизни, и, украв еще одну,
Вы унесете ее прочь – под одеяло.
Не дует ветер, и дыханье из щелей
Без поцелуев забываемо и сперто.
Но вяз дурачится, и окнам веселей,
Когда он зябко шелестит свои аккорды.
Посторонитесь на ступенях: это я
Качаюсь в осени, как в тесной колыбели.
Кора бессмысленна, и сыплется хвоя,
И кто-то плачет, и игрушки надоели.
Я постарел здесь, а она идет босой
По палым листьям, в изумленьи одичалом,
И красит ступни розовеющей росой…
Я буду ждать всегда вас всех – под одеялом.
Хоррор в русской литературе
Со мной бывало следующее: просидев за письменным столом первую часть ночи, когда ночь тяжело идет еще в гору, – и очнувшись от работы как раз в то мгновенье, когда ночь дошла до вершины и вот-вот скатится, перевалит в легкий туман рассвета, – я вставал со стула, озябший, опустошенный, зажигал в спальне свет – и вдруг видел себя в зеркале. И было так: за время глубокой работы я отвык от себя, – и, как после разлуки, при встрече с очень знакомым человеком, в течение нескольких пустых, ясных, бесчувственных минут видишь его совсем по-новому, хотя знаешь, что сейчас пройдет холодок этой таинственной анестезии, и облик человека, на которого смотришь, снова оживет, потеплеет, займет свое обычное место и снова станет таким знакомым, что уж никаким усилием воли не вернешь мимолетного чувства чуждости, – вот точно так я глядел на свое отраженье в зеркале и не узнавал себя. И чем пристальнее я рассматривал свое лицо – чужие, немигающие глаза, блеск волосков на скуле, тень вдоль носа, – чем настойчивее я говорил себе: вот это я, имярек, – тем непонятнее мне становилось, почему именно это – я, и тем труднее мне было отождествить с каким-то непонятным «я» лицо, отраженное в зеркале. Когда я рассказывал об этом, мне справедливо замечали, что так можно дойти до чертиков. Действительно, раза два я так долго всматривался поздно ночью в свое отражение, что мне становилось жутко и я поспешно тушил свет. А наутро пока брился, мне уже в голову не приходило удивляться своему отражению.
Сегодня мы поговорим о незнакомцах, которые смотрят на нас порою из зеркал. Вообще-то вспоминать о них в приличном обществе не принято – но для того ведь и существует хоррор. В мире литературы он что-то вроде юродивого: за стол не приглашают, медалей не навешивают (разве что в шутку), но посматривают все-таки с опаской. А еще ему, как и всякому юродивому, позволено говорить неприятную правду – а нам, конечно же, позволено ее не слышать.
Что такое хоррор? Мне скажут: жанр, один из трех столпов, подпирающих свод фантастической литературы – наравне с фэнтези и научной фантастикой. К слову, древнейший из трех; если угодно, этот столб пролегает параллельно позвоночному. На нем выплетали первые сказания и песни наши пещерные предки. О его присутствии не забывали и днем – а ночами он превращался в единственного возможного бога, хозяина ночных угодий. Куда бы мы ни шли и что бы ни делали, ужас всегда был где-то рядом.
И вот эта самая древность не позволяет свести хоррор к маргинальному направлению в искусстве, к одному из многих. Как пишут Дэмиен Бродерик и Пол ди Филиппо в недавней книге о шедеврах научной фантастики (Science Fiction: The 101 Best Novels 1985–2010), под термином «хоррор» не подразумевается определенный набор литературных приемов и типичных антуражей, как в случае фантастики и фэнтези (с оговорками, конечно). Скорее это расчет на некую читательскую реакцию, характерная атмосфера, особый эмоциональный микроклимат. Хотя у хоррора тоже есть свои опознавательные знаки, продолжают соавторы, само их присутствие ни о чем еще не говорит. Если на страницах книги появляется единорог, то перед нами, скорее всего, фэнтези; если космический корабль – научная фантастика. А вот явление оборотня или призрака еще не гарантирует, что мы имеем дело с произведением ужасов. Далеко ходить за примерами не надо: практически весь бестиарий, вызревший когда-то в лоне хоррора (от зомби до вендиго), давно и прочно прописался в фэнтезийной эстетике; собственно, своего там – драконы, хоббиты да эльфы, почти все прочее – эмигранты во втором поколении. То же или почти то же произошло и с научной фантастикой: границы размылись до того, что на первый контакт с инопланетной цивилизацией могут отрядить самого настоящего вампира (любопытствующих отсылаем к «Ложной слепоте» Питера Уоттса).
Иными словами, хоррор – это не набор-конструктор, из которого можно сложить типовой образец, а нечто более зыбкое: плотная оболочка, способная окутать любой сюжет, любую манеру запеленать в кокон. По этой причине никогда не прекращаются споры о пределах его владений и о конкретных его подданных. К месту ли здесь «Превращение» Кафки? «Молчание ягнят»? «День триффидов»? «Интервью с вампиром»? Та же «Ложная слепота»? Разумеется, у жанра есть и золотой канон, насчет которого никаких сомнений нет. Но чем дальше от центра, тем сложнее развешивать этикетки. И только гравитация страха, только притяжение ядра позволяет с уверенностью сказать: мы здесь, мы еще на месте. Хоррор – это газовый гигант, багровеющий в бескрайней черноте космоса.
Именно такими представлениями о жанре я и руководствовался, когда готовил этот доклад. Иного выбора и не было: русского хоррора как цельного явления и – тем более – направления попросту не существует. Точнее, он сродни коту Шредингера: как бы есть, но как бы и нет.
Так было не всегда. Традиция страха в устных и литературных повествованиях свойственна русскому народу ничуть не меньше, чем всем прочим. Мы привыкли мерить нашу песенную культуру отчасти по городским романсам, отчасти по советским шлягерам – «Цветет калина», «Мороз, мороз» и так далее. Однако эти песни имеют с народной традиций гораздо меньше общего, чем кажется: напевы, звучавшие когда-то в избах и на полях, цепляют сильнее, пробирают больнее, томят душевнее. Так же и карикатурная Баба-яга нашего детства не слишком схожа со своим прообразом – грозной адской богиней, которой славяне приносили некогда кровавые жертвы. На Руси не было недостатка в темных лесах и глубоких реках; когда в Германии рубили последние буки и ели, русский человек продолжал жить в той же среде, что и его далекие предки. Эта погруженность в мифическое, первобытное, пугающее не могла не наложить отпечатка на фольклор. В большинстве сказок страх неотрывно сопутствует происходящему, покрывая нехитрые сюжеты невидимой пеленой, а иногда и выходит на первый план – как, например, в знаменитой сказке о медведе и липовой ноге («Скырлы, скырлы!»), которую Святослав Логинов блестяще разобрал в статье «Какой ужас!». Страх прятался и в логике бытовых суеверий, без которых немыслима любая национальная культура. Ему нашлось место и в отношениях народа с церковью, и в неравном браке с вечно обожаемой и вечно ненавидимой властью. Страх был разлит в самом воздухе, которым дышали эти люди; может, потому-то они и думали, что ничего на самом деле не боятся… как думаем и мы, послушные своим корням.
На рубеже XVIII и XIX веков эти подспудные течения наконец-то получили голос и начали проникать на книжные страницы – и если Карамзин обращается с народной традицией чуть скованно, с опаской, то для Жуковского она уже стала плотью и кровью. Одновременно повеяло свежими ветрами из Европы, где как раз расцвела бледная лилия готического романа, а вслед за ней и вечно юный романтизм, одинаково чувствительный и к темным, и к светлым сторонам жизни. В России и то и другое было воспринято с восторгом – и не будет преувеличением сказать, что рождение нашей великой литературы проходило под сумрачными готическими сводами.
Среди россыпи имен, составивших гордость этих славных лет, мало найдется тех, кто не прошелся бы по кромке ужаса хотя бы раз. Жизнь представлялась романтикам таинственной, восхитительной и страшной; правила в ней задавались силами, столь же далекими от обыденности, как и они сами. А значит, пора было познакомить с этими правилами и читающую публику.
И знакомство началось – шедевр за шедевром. А кто же был зачинщиком? Кто-кто…