Запахи чужих домов — страница 11 из 32

— Юная леди, вы в порядке?

Я поднимаю глаза, предо мной лицо самого старого человека из всех, кого я когда-либо видела. И в первый раз с того момента, как на меня грустными голубыми глазами посмотрела мама Рея, я чувствую, что кто-то смотрит именно на меня. Не на мое лицо или растущий живот, а на меня — такую, какой я стала с тех пор, как исчезли родители, как бабушка обрезала мне волосы, как я осознала, что жизнь никогда не будет прежней.

Час спустя я с распухшими от слез глазами все еще сижу в подсобке, где Джордж, продавец с испещренным морщинами лицом, угостил меня пончиком и какао Swiss Miss. Пока нет покупателей, он приходит меня проведать. Молча поглаживает меня по плечу или протягивает платок, а потом уходит на кассу пробивать покупки.

— Хочешь, я позвоню кому-нибудь? — спрашивает он наконец, сходив туда-обратно четыре или пять раз. Его голос обволакивает меня, как теплая вода в ванне, и я боюсь, что снова расплачусь, едва успев взять себя в руки. — Как насчет твоей подруги с большими карими глазами?

— Вы нас помните? — Мы с Сельмой иногда заходим сюда за покупками после школы, но мы никогда не обращали внимания на Джорджа. Теперь, когда он так по-доброму со мной поступил, это кажется грубостью.

— Таких глаз я не видел с тех пор, как перестал охотиться на тюленей, — отвечает он. Его собственные глаза похожи на две крошечных яблочных косточки, но он видит меня насквозь.

Я киваю ему, но звонить Сельме не хочу. Она, кстати, пришла бы в восторг, если бы узнала, что ее глаза сравнили с тюленьими. Со стороны могло показаться, что спорили мы только из-за этого. Сельма без конца говорила, что ее настоящая мама, вероятно, происходила от шелки, от этих полулюдей-полутюленей, которые в полнолуние могут сбрасывать шкуру и выходить из океана. Вряд ли это правда, но Сельме нравится выдумывать разные детали, которые могут придать ее истории таинственности. На самом же деле она никогда не видела родителей, а Авигея, ее приемная мама, не любит об этом говорить. Может, она и не знает, кем были родители Сельмы, но даже если знает, не горит желанием рассказать все в подробностях.

Это нас с Сельмой объединяет: мы обе не знаем, что стало с нашими матерями. Но я больше не могу слышать ее дурацкие выдумки. Ладно, когда ей было десять, но сейчас это просто глупо.

В последнее время я с трудом могу разобраться в своих чувствах. Так что будет лучше, если я просто закроюсь ото всех.

— Нет, спасибо, — говорю я Джорджу, — мне совсем не хочется никому звонить.

А еще я не могу представить, что мне придется выйти из этой подсобки. Я хочу остаться здесь на сто лет или до тех пор, пока не съем столько пончиков, что не пролезу в дверь.

Но, конечно же, час спустя я выхожу в пыльный июльский день с полным пакетом бесплатной одежды, потому что Джордж отказался брать с меня деньги. На мне толстовка с баскетбольным мячом, и я надеюсь, что каким-то образом смогу превратиться в эту Люси, оставив Руфь в прошлом. Она могла быть какой угодно, но точно не была худышкой, и хотя бы в этом мы с ней похожи.


Дойдя до маленькой белой церкви, я останавливаюсь и сажусь на ступеньки, чтобы посмотреть на реку, извивающуюся неподалеку. Вода в ней стоит еще высоко, лед сошел недавно. Слева от меня — статуя Девы Марии в голубом одеянии со сложенными вместе ладонями.

— И как только ты смогла убедить их всех, что это было непорочное зачатие? — спрашиваю я ее, но, конечно, не получаю ответа. Я замечаю, что ее глаза немного косят в разные стороны, как будто нарочно уклоняются от вопросов таких девушек, как я.

Мои родители венчались в этой церкви, но я на службе не была ни разу, пока не переехала к бабушке. Родители говорили, что они отрекшиеся католики, а мне слышалось «отвлекшиеся».

Это была какая-то бессмыслица.

Одно из моих ранних воспоминаний. Мама с папой перешептываются, думают, что я сплю. Наш дом был таким крошечным, что я спала на полу у них в комнате на постели, которую папа соорудил из походных ковриков и толстых шерстяных одеял. Мне нравилось слушать, как они разговаривают на своем таинственном взрослом языке, который убаюкивал меня каждую ночь. Но я росла и все лучше различала слова, которые раньше казались мне несвязной тарабарщиной. А теперь я могу нанизать их все на одну нитку, будто бусины фамильного ожерелья, которое висит у меня на шее и не дает свободно дышать. Слова вроде правила, гнетущие, тяжкая, вина и грех.

— Спасибо, что спас меня от этого, — шептала мама, и сейчас я понимаю, что она имела в виду бабушку. Папа спас маму, но нас с Лилией спасать некому. Я думаю о растущем внутри меня ребенке. Если я не могу спасти сама себя, как я буду спасать кого-то другого?

Я знаю, что бабушка, скорее всего, уже обо всем договорилась, чтобы пристроить ребенка в какую-нибудь семью. Будет ли он меня ненавидеть?

Я так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила Дамплинг, которая поднялась по лестнице и села на ступеньках рядом со мной. Мне нравится Дамплинг, но мы с ней не общаемся, не гуляем и не сидим на карусели в Берч-Парке, как они делают это с Дорой. На ступеньках церкви мы с ней обычно тоже не сидим. Я мельком смотрю на нее, потому что уверена, ей все известно, но она поводит плечами и устремляет взгляд на реку.

Неожиданно и приятно. Я чувствую, что моя тревога рассеивается, и скоро я уже смотрю прямо на нее, а не исподтишка. У нее длинная черная коса, завязанная на конце красной лентой. Удивительно, какой знакомой мне кажется эта лента. Думаю, когда ходишь мимо кого-то так долго, как я ходила мимо Дамплинг, ты даже не осознаешь, что замечаешь какие-то вещи.

А еще я с изумлением отмечаю, что Дамплинг совсем не подходит ее имя. Наверное, я никогда не разглядывала ее хорошенько. Она стройная, красивая, у нее потрясающая смуглая кожа и миндалевидные глаза. В лучах низкого послеполуденного солнца ее черные волосы блестят, будто смазанные маслом.

Мне вдруг хочется обо всем ей рассказать. Но я могу произнести только:

— Меня скоро отправят подальше отсюда.

— Правда? Почему?

— Разве не ясно? — отвечаю я. — Я опозорила семью.

— Я не в том смысле, — говорит Дамплинг. — Может, есть какая-нибудь тетушка или кто-то еще, кто захочет растить твоего ребенка?

Она сказала твоего ребенка так, будто это не какая-то ужасная, гадкая тайна, а данность. Будто в этом даже есть что-то милое.

— А так можно?

— Там, откуда мы приехали, дети — это подарок для всей деревни. Их все любят.

— Теперь понятно, почему Лилии так хочется быть из атабасков, — говорю я.

Дамплинг смеется:

— Думаю, так бы ей жилось гораздо легче.

— Правда? Даже несмотря на то, что люди о вас рассказывают?

Но, может, Дамплинг ничего об этом не знает. Я отвожу взгляд, мне стыдно, что я сболтнула лишнего.

— Это рассказывают те же самые люди, которые хотят отправить тебя подальше отсюда из-за такой ерунды? — спрашивает она, показывая на мой живот.

Она права, и я молчу. Мне ненадолго показалось, что мы стоим на разных берегах одной реки.

Немного погодя, Дамплинг, будто читая мои мысли, спрашивает шепотом:

— Помнишь наводнение?

Думаю, она говорит о том самом наводнении, и я его, конечно, помню. Прошли годы, но я все еще слышу шум реки — такой близкой, такой быстрой. С порога бабушкиного дома нас забрала лодка, раздавалось гудение мотора. Пахло бензином. Я помню, как мимо нас проплыл мертвый лосенок. Как ни старайся, увидев такое однажды, ты уже никогда не сможешь это забыть. У лосенка были темно-карие глаза и будто нарисованные ресницы, точь-в-точь как у Сельмы.

Меньше часа назад Джордж сказал, что глаза Сельмы напоминают ему тюленьи, а я теперь сравниваю их с глазами лося. Я готова была рассмеяться от этих мыслей, но вдруг поняла, что скучаю по Сельме.

По Сельме, которая так мужественно переносила уколы огромной иголкой во время наводнения. Меня именно это тогда и впечатлило. Я хотела дружить с ней, потому что она не была похожа ни на кого. Но ничего из этого я не рассказываю Дамплинг, когда она спрашивает, помню ли я наводнение. Я отвечаю:

— Немного.

Дамплинг улыбается. Но я вижу, что она мысленно уже перенеслась в то время. И когда она снова прерывает молчание, я слышу в ее голосе рокот воды.

Выйти из берегов — не самый красивый поступок со стороны реки. Это похоже на предательство друга, и, думая об этом, я представляю лицо Рея. Я поглаживаю живот и размышляю о том, как мало я знаю о детях, наводнениях и других ситуациях, в которых мир может поступить с тобой по-варварски в то время, когда ты меньше всего ожидаешь.

— Папа усадил нас в лодку, — рассказывает Дамплинг. — Мы, как и все, собирались плыть к старшей школе, но места в лодке не хватило. Поэтому мама осталась. Я махала ей, когда мы отплывали, и смотрела, как она становится все меньше и меньше, словно крошечная планета, которая вдруг оказалась за миллион миль от меня.

Я никогда не слышала, чтобы Дамплинг так много говорила.

— Мимо нас проплывали вещи: канистры с газом, резиновые сапоги, старые шины. У библиотеки, когда она еще была в том старом домике на Первой авеню, проплывал даже целый холодильник с распахнутой дверцей, и из него вываливались бутылки с кетчупом и горчицей и банки горошка. Помнишь?

Я помню, но думаю, что холодильники, из которых на всеобщее обозрение вываливалось все содержимое, были чем-то похожи на проституток, что раньше в том же квартале обнажали разные части тела. Когда-то мы ходили в библиотеку в деревянном домике на Первой авеню и иногда краем глаза замечали сетчатые чулки или боа из перьев, торчащие из-под парок тех женщин.

— А потом мы проплывали мимо изгороди, на которой повисла чья-то красная шелковая комбинация.

— Постой. Я тоже это помню. Мы смеялись, — говорю я Дамплинг. — И я, и Лилия. А бабушка так разозлилась, что я думала, она нас выпорет.

— Правда? — говорит Дамплинг. — Ты это помнишь?