«Я бежал», — пролепетал Дегаев, бледный, расстроенный, с лицом человека, измученного тревогой, и рассказал следующее. Он не знает, что могло навести полицию на след типографии и ее работников Суровцева и Калюжной. Быть может, ящики и сундуки со шрифтом, удивлявшие носильщиков своею тяжестью, возбудили подозрение и донос.
После ареста, задумав бегство, он указал на Киев как на свое местопребывание до Одессы и выразил желание дать показание именно там. Жандармы долго не соглашались, но потом решили удовлетворить это требование. Когда же с двумя жандармами его отправили вечером в пролетке на вокзал, то, проезжая по пустырю, отделяющему город от вокзала, он бросил горсть табаку в глаза жандармов и, соскочив с экипажа, скрылся в темноте.
«В Одессе, — продолжал он, — я нашел приют у офицеров, с которыми познакомился при объезде военной организации. Через несколько дней один из них проводил меня на лошадях в Николаев, в тот офицерский кружок, в котором я был при объезде, а затем вчера я приехал сюда. Не имея адреса для явки, я обратился к Гурскому, на имя которого должен был писать вам. После долгих отказов и расспросов он согласился наконец указать, как вас найти».
— Где же вы ночевали? Неужели всю ночь провели на улице? — с сочувствием спросила я.
— В нехорошем месте, — ответил Дегаев в смущении. Смутилась и я.
Я — потому, что «дурное место» поняла в совершенно специфическом смысле, а Дегаев — потому, что, как оказалось потом, это убежище было не у девиц, а совсем в ином месте.
«Но как же вы засыпали глаза жандармам табаком, — продолжала я расспрашивать удачливого беглеца, — ведь вы не курите?»
Этот вопрос был верхом нелепости, потому что в этих случаях в глаза бросают не курительный, а нюхательный табак.
Дегаев не смутился, а поддержал сказанную мною нелепость: «Я не курю, объяснил он, — но купил заранее».
Наружный вид Дегаева внушал мне участие. Я понимала, что он не мог радоваться свободе, когда его жена оставалась в тюрьме. Этого обстоятельства было вполне достаточно, чтобы человек потерял покой и самообладание. Я употребила все усилия, чтобы подбодрить его. Указывая, что жандармы сейчас же поймут, что его жена не принадлежит к революционной партии и только из любви к мужу пошла на такое рискованное дело, как нелегальная типография, я предложила сейчас же послать нарочного в Белгород, где в то время жили мать и сестра Дегаева, чтобы известить их о случившемся и направить в Одессу хлопотать о поруках. «Если внести залог, то арестованную, наверное, выпустят», — успокаивала я его. На этом мы и остановились, а затем, когда из Екатеринослава вернулась Г. Ф. Чернявская, гостившая некоторое время у сестры, и ей, как Дегаеву, нужна была квартира, то по моему предложению они поселились на одной квартире.
Ни я, ни Галина Федоровна не задумывались над фактом побега Дегаева и не анализировали всех обстоятельств, при которых он был совершен: ведь доверие друг к другу всегда было основой отношения между революционерами, связанными в одну организацию, а Дегаев не был человеком новым, за ним было несколько лет деятельности, которая не раз ставила его в рискованное положение, из которого он выходил с честью. Правда, теперь его поведение было поведением человека, который потерял себя, но это казалось естественным ввиду его семейных отношений и не возбуждало вопросов.
Впоследствии припоминались странные, отрывочные фразы, которые можно было принять за туманные намеки, быть может, предостережения с его стороны, будь мы сколько-нибудь настороже. Но мы были далеки от этого и могли только делить печаль по поводу несчастья, обрушившегося на него.
— В Одессе кто-то из арестованных выдает, — сказал однажды Дегаев.
— Кто же может там выдавать? — спрашивала я.
— Кто-то из нелегальных, — отвечал он.
— Да ведь там, кроме вашей жены, Суровцева и Калюжной, никаких нелегальных нет. А они люди верные, да и выдавать-то им нечего.
— Нет, — твердил Дегаев, — кто-то нелегальный выдает.
Я недоумевала[239].
Однажды, когда Дегаев и Чернявская были у меня, он спросил:
— А в безопасности ли вы в Харькове?
— Да, в полной безопасности, — с уверенностью отвечала я.
— Вы вполне уверены в этом? — переспросил он.
— Ну да! Разве что Меркулов встретит меня на улице! — сказала я как о чем-то совершенно невероятном.
Потом как-то в разговоре Дегаев поинтересовался, в котором часу я выхожу из дому,
В этом при посещениях друг друга не было ничего неуместного, и я, не задумываясь, ответила:
— Обыкновенно в 8 часов, когда утром ученицы фельдшерских курсов идут на занятия — ведь я живу по дубликату одной из них.
В другой раз, уходя от меня, он спросил:
— Есть ли кроме калитки еще какой-нибудь выход?
— Есть, через мелочную лавочку, которую держат хозяева, но я никогда не хожу через нее, — сказала я в ответ.
И всем этим Дегаев воспользовался.
3. Арест
После этого разговора прошел день или два, когда 10 февраля утром я посмотрела на часы: было восемь, и я вышла из дома. Не прошла я и десяти шагов, как лицом к лицу встретилась с Меркуловым. Один взгляд — и мы узнали друг друга. Он не схватил меня тотчас же, и кругом не было видно ни жандармов, ни полиции. Я продолжала идти вперед, обдумывая положение. Скрыться было некуда: ни проходных дворов, ни квартир кого-нибудь из знакомых поблизости не было. Что у меня в кармане? — припоминала я. Записная книжка с 2–3 именами лиц, не принадлежащих к организации. Почтовая расписка на деньги, посланные в Ростов А. Кашинцеву. Ее необходимо уничтожить. Я шла уже по Екатерининской улице и подходила к небольшому скверу в полуовале, образованном одной стороной улицы. Вместо громадных зданий, которые высятся теперь за этим сквером, там стоял в то время старый деревянный домик. В нем жил хороший человек — токарь Н. А. Ивашев, имевший небольшую мастерскую. Он и его жена — это те простые души, о которых с благодарностью я вспоминала в маленьком рассказе «Без приюта», напечатанном в «Русском богатстве» (декабрь 1910 г.).
Вероятно, жандармы знали, что тут живут мои друзья, потому что едва у меня мелькнула мысль, не зайти ли к ним, как я была окружена неизвестно откуда взявшимися жандармами. Одна минута — и я с двумя жандармами была в санях по дороге в полицейский участок.
Там в отдельной комнате был сделан личный обыск. Я тотчас заметила, что женщины, позванные для этого, неопытны, и вынула из кармана портмоне, в котором лежала расписка; моментально она очутилась у меня во рту. Женщины подняли крик, вбежал жандарм и схватил меня за горло. Я притворно стала смеяться, чтобы показать, что он опоздал, и жандарм опустил руку. На деле я никак не могла проглотить сухую нескомканную бумажку и сделала это уже потом.
Приехавший жандармский офицер составил краткий протокол. На вопрос об имени я сказала: «Если арестовали, то сами должны знать — кого». Тогда в комнату вошел Меркулов и с нахальным видом своей обычной скороговоркой сказал: «Что, не ожидали?» У меня вырвалось: «Негодяй!», причем я невольно сделала угрожающий жест. Трус Меркулов попятился к дверям…
Меня перевели в тюремный замок, переодели во все арестантское и принесли кринку молока, настоятельно требуя, чтобы я его пила. Начальство опасалось за мою жизнь: вообразили, что я проглотила не бумажку, а яд. Кусочки желтого кали, хранившиеся в портмоне как химические чернила, были приняты за смертоносный цианистый калий.
Наутро в сопровождении двух жандармов я была на вокзале на пути в Петербург.
Глава восемнадцатая
1. В департаменте полиции
Была суббота, и день клонился к вечеру, когда мы прибыли в Петербург и меня водворили в одну из камер в здании департамента полиции, Следующий день, воскресенье, как неприсутственный, я могла отдаться мыслям. О ком, о чем? О матери, с которой не видалась несколько лет, о свидании с ней, об огорчении, которое ожидает ее.
В департаменте меня продержали дня три. Позднее я слышала, что мой арест произвел радостную сенсацию в высших сферах. Александр III, получив известие, воскликнул: «Слава богу! Эта ужасная женщина арестована!» По-видимому, для него предназначался мой портрет, снятый на Невском у Александровского и Таубе, у которых обыкновенно снимали всех арестованных.
Когда прокурор Добржинский рассматривал при мне снимки, сделанные в фотографии, то, обратившись к присутствовавшему при этом Н. В. Муравьеву и посмотрев на него значительно, с особым ударением сказал: «Надо выбрать хороший. Вы знаете — для кого». Он выбрал тот портрет 1883 года, который впоследствии был наиболее распространен среди публики и напечатан в моих книгах.
Сын тогдашнего министра юстиции В. Д. Набоков с детства помнит радость, которую выразил его отец, когда ему принесли телеграмму о моем аресте.
В департаменте полиции, когда меня вызвали из камеры, я проходила, как сквозь строй, среди чиновников, толпившихся по дороге без всякого дела: политические процессы предшествовавших годов, повторяя мое имя, сделали меня, очевидно, предметом любопытства.
Меня водили также напоказ сановникам: директору департамента полиции, товарищу министра внутренних дел и самому министру. Три фигуры: Плеве, Оржевский и граф Д. А. Толстой. Один был груб, нарочито груб. Небрежно кивнув головой не то для поклона, не то для указания на ряд стульев вдоль стены, он резким тоном проворчал: «Возьмите стул». А когда я села, стал издеваться, говоря, что из учащейся молодежи никого нельзя было арестовать без того, чтобы не услышать восторженных отзывов обо мне. «Неужели вас удовлетворяли подобные восторги?» — пожал он плечами с выражением пренебрежения на лице. «Быть может, — иронизировал он дальше, — теперь вы бы не прочь занять то общественное положение, которое могли занять раньше?» А потом, как бы желая заглянуть в душу человека, измученного нелегальной жизнью, он в заключение произнес: «Быть может, вы так устали, что рады тому, что наступил конец?»