С Плаксниным Петра познакомила Сибилева, вскользь упомянув о том, что доктор собирает рабочих под видом осмотра больных в неурочное время. Вот, значит, каким образом собирает — без малейшей предосторожности, с наивностью невежды…
Ох, грамотеи. Только и могут возбуждать рабочих против царствующих особ, дальнейшее для них тонет в словесном тумане. Их предшественники боролись действием, а эти только говорят, красуясь сами перед собой.
Никем не замеченный, Петр вернулся в подъезд, притворил дверь. Его так и подмывало хлопнуть ею так, чтобы всполошить собравшихся, а больше других — Плаксина, но он сдержатся.
Ему открыл худенький востроносый Давыдов.
— Хорошо ли добрались, Василий Федорович? Как здравие?
— Благодарствую, Петр Кондратьевич! Без болезни и здоровью не рад, — громко, в расчете на хозяев, ответил Петр.
— Говорите обычно, Василий Федорович. Сам с самою ушли сочельничать. Вернутся не скоро. Мы тут в полном своем распоряжении.
— Ну, тогда здравствуй. — Петр взъерошил Давыдову мягкие, торчавшие крыльцами волосы. — У меня просьба: спустись-ка вниз, в классы. Там доктор Плаксин басни читает. Кто хочет, тот и слушает. Вот ты и устрой ему урок-праздник.
— Это мы мигом! — загорелся Давыдов.
У стола хлопотали Феня Норинская и Лиза Желабина, работницы Российско-американской резиновой мануфактуры. Обе высокие, крепкотелые, с ярким румянцем на щеках. Правду сказать, Петр не ожидал их здесь увидеть. Чтобы скрыть секундную растерянность, улыбнулся, обежав взглядом остальных.
— Привет честной компании! — и, дурачась, завел рождественскую припевку — Я, маленький хлопчик, принес богу снопчик…
Открыл коробку с яичными сочнями и, передавая ее Фене, сказал:
— К ним бы еще горячую припечку из конопляного семени! Да в такую даль горячее не повезешь.
— Киська мой то же самое сказал, — подхватила Фоня. — Езжайте, мол, говорит, с Лизаветой родичей к новогодию звать. Вместе с Марией Петровной.
— А вы разве знакомы?
— Как же, давно! Из приюта, где мы с Лизаветой выросли, нас в Патриотический институт определили — в горничные к благородным девицам. Мне и досталась Мария Петровна.
Иносказания Фени понятны Петру. Киська — это литейщик Путиловского завода Николай Иванов, в кружке которого прежде состояли «родичи» — Рядов и Давыдов. Со старыми брусневцами, Константином Норинским и Логином Желабпным, Киську свел один из главных деятелей начавшего восстанавливаться Центрального рабочего кружка — Василий Шелгунов, однофамилец литератора Шелгунова. Он же познакомил Киську с Петром. В августе Норинского и Желабина выслали из Петербурга. Киська переправил Лизу к надежным людям на Колпинскую улицу, а Феню перевез к себе, на Петергофское шоссе, 64. К себе, — значит, в опорный кружок Петра па Путиловском. Для других «мой Киська» звучит, как «мой милый», а для посвященных — «мой старший товарищ», «мой заступник». Что же касается Марии Петровны, то за этим именем скрывается Сибилева.
Удивительным образом переплетаются порой человеческие судьбы. Оказывается, Феня и Лиза выросли и приюте, служили горничными, жительствовали в Воспитательном доме для благородных девиц на Васильевском острове. Могли бы и сейчас жить тихо, чинно, не губить свою молодость в шуме и зловонии резиновой мануфактуры, не скитаться по чужим углам, надолго расставаясь с мужьями. А вот ведь не захотели, пошли против течения. Рядом с ними — Вера Владимировна Сибилева. Общие устремления уравняли их.
Кроме Фени, Лизы и невысокого квадратного Рядова в комнате еще пятеро: один с Карточной фабрики, другой с Обуховского завода, двое с чугунолнтейки Берда, пятый — токарь механической мастерской Невской пригородной конно-железной дороги. Все молодые. У всех хорошие простые лица, темные от работы руки. Движения несколько неестественны, скованны. Это от одежды. Принарядились по случаю, решив щегольнуть. А токарь и вовсе белый нагрудник натянул; жилет у него из синего бархата, кружевные манжеты на запястьях, лаковые ботинки.
Это Василий Антушевский, доверенное лхшо Сибилевой. Живет где-то между Ивановской и Разъезжей у Обводного канала. Там у него собирается свой кружок. Руководят им народовольцы. Сам Антушевский в знаниях не силен, набрался по верхам, но умеет ввернуть к месту мудреную фразу.
— Да, Феодосья Никифоровна, беседовать с вами чрезвычайно приятно, но… — заметив нетерпение на лице Антушевского, сказал Петр, — …лучше ставьте самовар и приступим.
Все задвигались, рассаживаясь, будто и правда собрались отметить сочельник.
— Первый блин — овцам, — объявила Лиза. — От мора. Второй — отцам нашим. Чтобы долго жили. Третий — по кругу. Чтобы каждому от общего…
Кружку Петровых на Таракановке далеко до того, чем живут у Рядова на Глазовой.
Здесь собираются люди с подготовкой. У них другая беда — ото всего отщипнули, ничем не насытились. Вот и приходится выравнивать зигзаги их мировоззрения «Капиталом». Да и затруднительно все-таки, когда одни и та же люди бывают в разных кружках у одного и того же пропагандиста.
Дождавшись, пока вернется разгоряченный битвой с Плаксиным Давыдов, Петр приступил к занятию. Чугунолитейщики слушали его напряженно, шевелили губами, как бы повторяя слова, Феня и Лиза согласно кивали, Рядов хмурился, обуховец и светловщик с Карточной фабрики пытались что-то записывать, и только Антушевский презрительно квасил губы. Ему хотелось говорить самому, но не было удобного случая. Тогда он вклинился без случая.
— Мне кажется, Василий Федорович, мы уходим в сторону. Теория Маркса хороша для Германии и других стран господина Купона.[1] А для России она неприемлема. Здесь у капиталистов нет почвы.
Антушевский умолк, чувствуя, что уда с наживкой пущена ловко. Кто первый клюнет? Без сомнения, интеллигент, ведущий кружок.
— Продолжайте, — не стал разочаровывать его Петр. — Очень любопытно, на чем построено ваше утверждение?
— Да уж построено, — вскинул голову Антушевекий; по выговору в нем угадывался уроженец Лифляндии, выросший где-нибудь в Рижском уезде. — Россия — страна крестьянская. Полтора миллиона заводских и фабричных работников, увы, картины не меняют. Основная масса имеет дело с натуральным хозяйством. Она повсюду разоряется, нищает, теряя былую способность покупать. Это ведет к падению внутреннего рынка. Стало быть, нашему господину Купону не на что опереться у себя дома. Он имеет слабую технику. Он юн и худосочен. Без воздействия правительства ему погибель. Закон борьбы: тепличные растения в открытом грунте мрут, им не выжить в природе. Под природой я разумею внешний рынок и его конкуренцию. Отсюда следует, что в России капитализму не укорепиться, не те условия.
— Ай-яй, — сокрушенно покачал головой Петр. — Вот ведь беда! Русского господина Купона жаль? А с рабочим сословием как — тоже вымрет?
Феня прыснула в ладошку. Заулыбались остальные. Антушевский сделал вид, что не расслышал вопроса:
— Надо решать проблему власти и направить все силы на развитие успешности труда производителей! Разумеется, при свободном владении орудиями труда.
— Звучит убедительно, — похвалил его Петр. — Особенно если поставить в угол невесть в чем провинившегося Маркса. Насколько я понял, Василия Яковлевич, вы придерживаетесь воззрений преподобного Никона,[2] изложенных им в «Очерках нашего пореформенного общественного хозяйства»?
— Не вижу в этом ничего дурного, — обхватил себя руками Антушевский. — Человек, которого вы не совсем любезно именуете Никоном, великий авторитет во всех смыслах! Он один из тех, кто перевел для нас «Капитал».
— Хвала ему за это. Сейчас речь о другом. Перевести-то он перевел, но о капитализме в России судит ошибочно. В чем его промашка? В том, что многомиллионную крестьянскую массу Николай — он, будем говорить так, полагает единой по составу. Но ведь разорение одних ведет к обогащению других. Оставим горы статистики, которыми закрылся этот и правда авторитетный литератор. Попытаемся разглядеть, что они — не без умысла — затеняют. Итак, одни крестьяне, самые что ни на есгь бездольные, теряют землю, уходят в город, делаются промышленными пролетариями. Другие остаются пролетариями деревни. Зато третьи, а числом они куда меньше, скупают или арендуют их земли, заводят машины, создавая крестьянское производство или что-то близкое к этому. Удваивается хозяйство — утраиваются доходы. Капитализм сделал товаром не только продукты человеческою труда, а и саму рабочую силу человека. В деревне мы видим тот же наемный труд, но в иной личине. И там идет общественное разделение труда! Обедневшие крестьяне не изготавливают для себя утварь, одежду и многое другое. Но им надобно иметь все это. И они идут на рынок. Идут на рынок и крестьяне-кулаки, крестьяне-производители. Им есть что продать. Покупают же они много больше. Выходит, что рынок не есть особое условие капитализма. Он — его неотъемлемая часть, и которой крестьянство разлагается на пролетариат и буржуазию, где налицо рост товарного хозяйства и разделение труда…
Петр и сам не сразу разобрался в хитросплетениях Даниельсона, так они были убедительны на первое чтение, такую печать неоспоримой учености несли. Ни один из противников русских марксистов не показывал подобной искусности прежде. Ловкость мысли, ее замысловатость невольно принимались за глубину. Многих она сбила с толку — даже признанного теоретика группы Германа Красина. В начале ноября прошлого года, когда Ульянов еще только-только вошел в круг технологов, Герман подготовил пространный, изобилующий схемами и цитациями реферат о рынках. Он занял объемистую тетрадку величиной в одну четверть листа: на каждой нечетной страничке — текст, а четные специально оставлены для замечаний. Их Красин не боялся и, отдавая реферат товарищам на предварительное чтение, как бы подчеркивал это.
Ульянов буквально исчеркал чистые странички. Петра поразили его уверенные, резкие суждения. В них не было робости новичка. Деловито и убедительно Ульяной подмечал ошибки Красина: во-первых, не учтены особенности развития капитализма в России, не связаны с разложением крестьянства и техническим прогрессом в промышленности; во-вторых, есть склонность к общим рассуждениям, расплывчатым фразам, голому теоретизированию, а потому представления и схемы автора находятся «в полнейшем соответствии с ходячими, народническими воззрениями на предмет…».