Петр заходил по камере. Поднялся и сосед. Но стоило Петру сесть — занял место и он. Да еще столешницу начал раскачивать.
Еще через день сверху и снизу в щель возле отопительной трубы полезли стоны, шепот, скрежет… Чертовщина какая-то… Петр взобрался на столешницу и спросил у верхнего соседа:
— Эй! Что-нибудь случилось?
В ответ раздался хохот и сиплый голос явственно выговорил:
— Закрой пасть, микрый! Хирки обломаю!
На языке нищих и бродяг «микрый» означает «малый», «хирки» — «руки».
Ясно, Кичин велел отдать Петра на потеху надзирателям и уголовникам…
Однажды в камеру заглянул тюремный доктор.
— Здравствуете? — сладко осведомился он, намереваясь тут же исчезнуть. — Вид у вас бодрый.
— Это оттого, что мне не дают спать, читать, гулять…
— Очень хорошо, — заученно отозвался доктор, потом растерянно заморгал — Как ото не дают? Вон стул…
— Сначала — вы.
Надзиратель хотел было задержать доктора, но тот уже подлетел к доске-сиденыо, победно взгромоздился на нее. В следующий момент он подпрыгнул так, что едва на пол не свалился.
— Убедились? — устало спросил Петр. — Так происходит всякий раз, когда я делаю то же, что и вы сейчас.
— Это недоразумение. Я сообщу…
— Заодно сообщите, что мне не дают ставить кровать и не выводят на прогулки. По не понятным для меня причинам.
— Будут еще жалобы или вопросы?
— Как чувствует себя Анатолий Ванеев?
— Запрещено! — перебил надзиратель.
— О болезнях говорить можно… Так что Ванеев?
— У него плеврит. Но за него хлопочет писатель Гарин.
— А что с Ульяновым?
— Вполне здоров…
— Запрещено!! — опомнившись, рассвирепел надзиратель.
Доктор выбежал из камеры, не попрощавшись.
— Требую прогулок! — из последних сил выкрикнул ему вслед Петр. — Я не арестант! Я подследственный!
В эту ночь ему разрешили опустить кровать.
Петр уснул тяжело, обморочно, не ощущая холода. Несколько раз его будили, но он не мог подняться, открыть глаза, что-то ответить. Так продолжалось несколько недель — целая вечность.
Потом, превозмогая себя, Петр попросил щетку и воск. Натирая пол, полубормотал, полупел: «Стоить мисяць пид горою, а сонця нэмае…»
Тело плохо слушалось его, сознание против воли сосредоточивалось на чем-то темном, зловещем. Это нечто не имело определенного названия. Словно паук, притаилось оно в углу за парашей и плело там свои сети.
Петр старательно обходил угол, но вот не выдержал, ринулся туда, начал топтать паука, рвать паутину, раня пальцы…
Опомнившись, упал на кровать и снова заснул.
Пробудившись, спросил у Нерукотворного Спаса:
— Не знаешь, затворник, что это со мной было?..
В середине марта Петра впервые вывели на прогулку.
Солнце едва пробивалось сквозь серое марево, но и оно ослепляло. Кое-где в камнях притаилась прошлогодняя трава.
Петра запустили в «шпацир-стойло», иначе говоря, в загон для прогулок. Высокие заборы клином сходились под наблюдательной башней, на которой маршировали надзиратели. Их тени прокатывались, будто колеса, сминающие на своем пути все живое. Но Петр тут же забыл о них, опьянев от свежести, тепла и простора. «Шпацир-стойло» вдвое длиннее камеры, но главное, потолком для него служит весеннее небо, в котором изредка появляются птицы, облака, проглядывает солнце…
С наступлением весны Петр почувствовал себя лучше.
Захотелось написать Антонине, родным, но он тут же отбросил эту мысль: зачем волновать их раньше времени? Следствие не может длиться вечно, надо ждать освобождения или суда. Хотя освобождение маловероятно…
Каждый раз, спускаясь на прогулку, Петр ждал, что на каком-нибудь переходе встретит товарища. Но напрасно. Шагая по галереям, надзиратели пересвистывались, задерживали движение, пережидая, пока встречный конвой свернет в сторону, и только тогда продолжали путь.
Однажды, услышав условный свист, сопровождающий остановил Петра в коридоре второго этажа, возле окна, которое выходило на Шпалерную. Он глянул вниз — и глазам своим не поверил: на тротуаре под ним стояла Крупская.
Словно почувствовав взгляд Петра, Надежда Константиновна подняла голову и улыбнулась.
Лишь один-единственный кусочек Шпалерной просматривается из коридоров Дома предварительного заключения — именно сюда она и встала… Случайность? Вряд ли. Скорее всего, это место ей подсказали. Кто? Конечно же Ульянов. Стало быть, он имеет связь с волей…
Камень с души! Сомкнуть-то кольцо враги сомкнули, да не полностью…
Каждые две недели помощник начальника Дома предварительного заключения, а то и сам начальник делали обход своих владений. Гремели дверные замки, далеко разносился бестолковый вопрос: «У вас ничего нет?», слышался топот кованых каблуков, но он никогда не затихал у каморы Петра.
Однажды Петр, подкараулив властителей тюремного замка у своей двери, начал неистово давить на кнопку звонка.
— В чем дело? — на пороге появился бородатый полковник.
— Мне не дают свиданий! — выпалил Петр.
— Фамилия?
— Запорожец. Петр Кузьмич.
— Что у нас с Запорожцем? — спросил полковник у надзирателя.
— Особый режим-с, — зашептал тот. — Без допросов. Без книг и прочего. И потом, к нему просятся сразу две невесты. Путают объяснения. Их благородие господин Кичин отказали до выяснения.
— И правильно. Мы не восточные люди, нам не к чему поощрять многолюбие. Сам виноват. — И дверь снова захлопнулась.
Петр испытал чувство радости и досады. Значит, о нем не забыли. Жаль только — перестарались…
В апреле Петра вновь повезли на допрос.
На месте Клыкова восседал подполковник, очень похожий на Кичина. Фамилия у него оказалась такой же раздутой и неинтересной, как и он сам, — Филатьев.
— Вот признание экспертизы, — отдуваясь и вытирая лоснящийся лоб скомканным платком, пробурчал он. — Тобою составлены статьи для газеты «Рабочее дело».
— Тем не менее рукописи сделаны не мной, — твердэ ответил Потр. — И вижу я их в первый раз.
— Ну и дурак, — угрожающе засопел Филатьев. — Дошутишься, потом плакать некогда будет: в макаровых-то странах…
— Прошу не тыкать!
— А я тебя прошу заткнуться и отвечать на вопросы!
— Протестую против такого обращения! — повернулся Петр к злорадно затаившемуся Кичину.
— Обращение нормальное, — ответил тот. — Нарушений не вижу-с. Разве что с вашей стороны… Советую привыкать: теперь-то мы будем встречаться часто. О-о-чень часто. Как говорится, союз борьбы…
В мае подполковник Филатьев предъявил Петру тетрадь с рукописью о стачке фабричных в Белостоке:
— Арестована у Александра Малченко. И тоже прошла экспертизу. Так что запираться не советую.
— Я не запираюсь, — Петр решил, что все без исключения отрицать глупо. — В одной из польских газет мне попалась корреспонденция, которая трактовала конфликт, возникший между рабочими и фабричной инспекцией из-эа расчетных книжек. Не имея возможности узнать об этом конфликте в другом месте, к тому же нетвердо зная польский язык, я попросил знающего человека перевести эту корреспонденцию, а после списал с этого перевода.
— А вот статья, писанная по твоей тетради, студент! Называется она громко: «Борьба с правительством». С горшка еще не поднялся, а уже борется! — Филатьев довольно закудахтал.
— Статью я не писал, — оборвал его Петр.
— Чего заладил: не писал, не знаю, не видал?! Я этого не люблю. Хочешь, чтобы тебя снова поучили?
Петр промолчал.
— Тогда советую бросить эти шуточки! Пусть ими балуются другие. Думаешь, всем нужна твоя классовая справедливость, равенство, диктатура пролетариата? Как бы не так! Иным свободы действий хватило бы — торгуй без помех, пригребай что плохо лежит, залезай, как вошь, за пазуху… Лишь бы дорваться до пирога. Отечество для них — пустой звук. А ты как попугай талдычишь: социал-демократия, социал-демократия… А в этой социал-демократии два слова — и оба разные. Для тебя они, может, и сходятся вместе, а для других — никогда. Им нужна агитация, чтобы все передрались, а под шумок себя сверху посадить. Потому и играют в политику. А ты, студент, уши развесил, слюни от умиления пускаешь. Зря! Не бери на себя чужой грех, не упорствуй…
Филатьев от возбуждения взмок. Наполнив стакан водой, выхлебал его, потом второй, третий…
— Будешь говорить по совести, кто у вас главный? Ульянов? Цедербаум? Или этот, незаконнорожденный, Кржижановский?
— Я отказываюсь говорить с таким следователем!
— Вот! — торжествующе ткнул в Петра пальцем Филатьев. — Потому, что ты сам и есть главный…
3
Минуло лето с тропической жарой, пылью. Начались осенние дожди. Сырость в камере стала еще более тяжелой. Петр чувствовал себя скверно. Отвык от общения, ушел в себя. Запас живых впечатлений давно иссяк, воспоминания сделались однотонными, тусклыми. Временами ему казалось, что он видит свое большое костлявое тело со стороны — в тюремном одеянии, состоявшем из синего халата, коротких брюк, тяжелых кожаных туфель, называемых котами, — привидение да и только.
С упрямым постоянством Петр заставлял это привидение обтираться мокрой рубашкой, делать прыжки, наклоны, приседания. Приказывал ему бегать на месте, стоять у стены на голове, беседовать с Нерукотворным Спасом, но все чаще и чаще его двойник отказывался подчиниться, валился на кровать и лежал там с открытыми глазами, ни о чем не думая, ничего но воспринимая. И тогда Петр начинал уговаривать его:
— Ну, поднимайся же! Вот так… Еще. А ну, заспи-ваемо…
Ой на гори та жнеци жнуть,
А по-пид горою яром-долиною
Козаки йдуть. Гей, долиною,
Гей, широкою, козаки йдуть.
И привидение, сначала отрывисто, потом осознанней и громче, подхватывало родную песню:
Попереду Дорошенко веде свое вийско,
Вийско запоризъске
Хорошенько.