Тоска Марии Пшибышевской о родине, — эту тоску я вижу на ее лице, в ее глазах, — вероятно, понятна и Прокопочкину, как и мне. Я посмотрел на старшую Гогельбоген, потом на младшую. Они сидели на стульях у койки монашка, высокие, красивые, в коричневых шерстяных платьях, в белых батистовых фартуках и косынках. У них блестящие карие глаза, но прохладные, без лучей. На лицах негреющие выражения — ясный холодный день бабьего лета.
— Все разрушено… я бежала по горящим развалинам… — рассказывала тихим, хрипловатым голосом Мария Пшибышевская, — одни костелы и церковки белели на моем пути… из развалин и пепла городов и сел.
— Ишь ты, — удивился Первухин, — знать, германцы не погасили в себе еще божью искру. — Он остановил растерянный взгляд на мне, но тут же опустил его и, вздохнув, изрек обидное: — Нынче твои глаза, Жмуркин, смеются. Да, злой ты человек… — И, помолчав, утвердительно прибавил: — И злющий… и насмешливый.
— Верно, — подхватил Гавриил. — Потому Жмуркин и злой, что божья искра не теплится в нем. Вместо нее дьявол рогатый сидит… Это он смеется в его глазах.
Синюков улыбнулся. Мария Пшибышевская подняла большие серые глаза и внимательно поглядела на меня. Монашек перекрестился, озираясь на сестер Гогельбоген. Я молчал; да и что я мог возразить на грубые и глупые его слова и Первухина?
— Искра божия, — прохрипел Семен Федорович, молчавший все время. — Надо щадить на войне не костелы и церковки, щадить надо деревеньки и несчастных жителей — женщин и детей. Эти праздные — церковки и костелы — здания никому не нужны.
— Не кощунствуй, Семен Федорович, — посоветовал Прокопочкин, и его голубые глаза еще больше заслезились. — В каждой иконе… в каждом костеле… а на изображениях икон — бог или богоматерь… Подумай, что говоришь!
— Бог бессмертен, — возразил громче, осипшим голосом Семен Федорович. — О бессмертии бога мне говорил не один раз священник, когда я учился в приютской школе. А раз бог бессмертен, то ему, как я думаю, не страшны русские и немецкие пушки. Ему, значит, все эти снаряды и пожары как с гуся вода. Ему, богу-то, ничего не сделается, если даже ударит его какая-нибудь «берта», — заключил глубокомысленно Семен Федорович, кашлянул и натянул одеяло до острого, как кочедык, подбородка.
Раненые опустили головы от тяжести его грешных слов. Сестры беспокойно вздрогнули и поглядели друг на друга. У монашка отвисла нижняя губа. Прижав раненую руку к груди, он закатил глаза к потолку. Игнат ухмыльнулся на слова Семена Федоровича и сунул тетрадку под подушку. Стешенко побледнела, казалась серой. Шкляр вскочил с койки, надел халат, поправил на груди георгиевские медали и кресты и выбежал из палаты. Наступила тишина. На улице, за высокими светлыми окнами, с лязгом и гулом пронесся трамвай, светило бледное солнце, искрились снегом крыши домов.
— Гореть тебе, еретик, за такие слова в аду, — не отрывая глаз от потолка, прошипел Гавриил.
— Ну и что ж? — сказал раздражительно Семен Федорович. — А ты, инок божий, с удовольствием будешь подкладывать дрова под меня… в огонь… Будешь, а?
Монашек побледнел, перекрестился, возразил:
— Ад в преисподней. Рай на небесах. Я буду высоко, в сонме ангелов и святителей церкви.
— Эх, Гаврюша, — вздохнул Семен Федорович, — до чего же ты глуп! Вот если б твоему богу оторвало ногу, как мне или вон как Прокопочкину… — Он запнулся от волнения и немножко помолчал, а потом со стоном пояснил: — Какая сатанинская преисподняя может сравниться вот с адом моих душевных и физических мук? Разве ты не видишь, какой огонь палит меня? От этого огня уже давно мои глаза и тело стали мертвыми.
— Семен Федорович, замолчи, — всхлипнул Прокопочкин. — Замолчи, а то зареву белугой. Сестрицы, — обратился он к сестрам, пораженным словами Семена Федоровича и сидевшим неподвижно, с испуганно-растерянными лицами, — хотите послушать сказку? — Он махнул ладонью по плачущим глазам и задержал ладонь у лба, чтобы раненые и сестры не видели его слез, а видели одну нижнюю часть его лица, всегда улыбающуюся.
Сестры пришли в себя, немного оживились от его предложения, повернули лица к нему.
Прокопочкин спросил:
— Можно начинать?
— Пожалуйста, — попросила глухо Нина Порфирьевна, и на ее пухлых и нежных щеках загорелся румянец. — Чур, только новую, да посмешнее!
— Чур, сестрица, — подхватил Прокопочкин, не отнимая ладони от верхней части лица. — Я ведь никогда не рассказывал вам одну сказку два-три раза. У меня их столько в памяти… Значит, смешную?
Я стал смотреть на Прокопочкина: он держал кисть руки на верхней части лица, плачущей… улыбался нижней.
— Вспомнил… нашел смешную… — проговорил он. — Слушайте. — И начал: — Давно-давно жил один солдатик. Прослужил он двадцать пять годков и получил отпускной билет. Отслужил, значит. Завязал в узелок шильце и мыльце, накинул на плечи шинель и отправился домой, к родителям. Долго шел. Шел полями, лесами. Сильно устал, а до дома еще далеко. И вот подошел он к одной деревне, постучал в окно крайней избушки: «Эй, живой человек, пусти переночевать». — «Заходи, — отозвались ему из окна. — Спать можешь сколько угодно на полатях, а кормиться у нас нечем. Сами, как видишь, голодные». Снял солдат сумку, вынул краюшку хлеба, положил на стол и сказал: «Ешьте досыта». На другой день солдатик отправился дальше. Идет легко, посвистывает. Идет и в небо поплевывает, а оно синее-синее. Вдруг навстречу нищая. Сухая, ободранная. «Помоги, говорит, хлебцем старушке. Дай хоть кусочек малый». Солдатик ощупал углы сумки и не нашел ни одной крошки. И в карманах шинели ни крошки, только пятак нащупал. «На, бабушка, пять копеек, купи на них хлеба и поешь».
Старушка поблагодарила его и отдала ему свою сумку. «Возьми, — сказала она, — моя сума-то будет полегче твоей. С нею с голоду не помрешь и из лютой напасти вылезешь».
— Имела такую суму и просила милостыню, — заметил скептически Первухин, — что-то не вяжется у тебя, Прокопочкин.
— Не перебивай, Первухин, — попросила Нина Порфирьевна. — Потому и не вяжется, что он рассказывает сказку, а не правду.
— Совершенно верно, сестрица, — смутился Первухин. — Вы меня простите, а я больше не стану перебивать сказочника.
— Солдатик принял суму от нищенки и зашагал дальше. Шел-шел, и устал, и поесть захотел. Хлеб отдал на ночевке голодным, пятак нищей отдал. Достал кисет — табаку на цигарку не хватило. Сел солдатик под кустик у дороги, затылок почесал и вспомнил про суму старухи. «А хорошо бы, — сказал он, — если бы в этой суме нашлись хлеб, бутылка водочки и кисет с табаком», — и прикоснулся рукой к суме, а из нее как выскочит парнишка: «Чем могу служить тебе, служивый?» Шустрый такой, остроглазый. Ну прямо бестия! Солдатик сильно обрадовался ему, сказал: «Давай сюда стол и стул. На стол хороших харчей, водки штоф да махорки крепкой». Не успел солдатик сделать заказ, как появился стол, стул, чашка с жирными кислыми щами, тарелка свинины жареной, штоф водки, стаканчик к нему и кисет с табаком. Солдатик наелся, досыта, накурился — и опять ладонь на суму: «Убирай. Я сыт, пьян, и нос в табаке». Сразу на столе ничего не стало. Не стало стола и стула.
Парень прыгнул в мешок. Солдатик поднялся и, покачиваясь, бодро зашагал и веселую песню запел. Шел-шел он и пришел в город. Прослышал он на постоялом дворе, что у царя есть красавица дочь. «Что ж, — сказал он себе, — надо сходить к нему и поглядеть на его дочку. Может, я ей понравлюсь, и она выйдет замуж за меня». Пошел. Подходит к воротам царского дворца, а его остановили часовые, не пускают: «Куда прешь, немытая харя?» Один даже в шею дал. Солдатик ударил ладонью по суме. Парень выскочил из нее. «Какую службу прикажешь нести, служивый?» Солдатик приказал ему: «Вот они не пускают меня к царю. Дай каждому по усам, да не очень». Парень каждому часовому сунул кулаком в рыло. Часовые, как поленья, попа́дали. Вошел солдатик во дворец. Царь увидал его и спросил: «По какому делу, братец, пришел?» Солдатик ответил: «В гости к тебе пришел. Пришел дочь твою красавицу за себя сватать». Царь выслушал его и сказал: «Три дня гости у меня. Если кушанья придутся тебе по вкусу, тогда и дочь выдам за тебя». Солдатик согласился. Царь велел слугам посадить его в тюрьму, а вместо харчей поставить кадку воды и его стал угощать ею. Солдатик просидел день в тюрьме, просидел второй — и ничего, никакого горя. Ударил ладонью по суме — кушанья разные, водка и напитки, сигареты тонкие на стол. Солдатик пьет, ест и курит. Словом, сидит в полном удовольствии. Царь послал лакея спросить у него: доволен ли он царским помещением и угощением? Солдатик ответил царскому лакею: «Передай, братец, царю, что я весьма доволен. Пусть он сам придет и вместе пообедает со мной и выпьет стаканчик водочки». Пришел царь в тюрьму. Ударил солдатик рукой по суме, сказал: «Самых лучших вин и харчей! Чтобы стол ломился от них». Выскочил из сумки парень и ментом кушанья и вина поставил на стол. Ест царь и дивится: «Черт знает что такое! Ничего в жизни вкуснее этих кушаний не едал. Да и вин нигде таких хмельных и сладких не пивал». Наевшись и напившись, царь икнул и сказал: «Ладно, служивый. Свою дочку-красавицу отдам за тебя. Но раньше ты должен проспать одну ночь в новом дворце и прогнать из него гостей. Они мне очень надоели». Солдатик согласился. «Почему не переспать в твоем дворце», — решил он про себя и ответил: «Это можно», — и тут же отправился во дворец. Его накрепко заперли: двери на замки и засовы железные, окна ставнями закрыли. Солдатик начал укладываться спать. Вдруг — шум, гром, топотня копытная, визг поросячий, вой шакалий. Не успел он глазом моргнуть, как в залу с ветром ворвались рогатые и мохнатые. От них стало черно в зале. Главный черт сказал солдатику: «Здрасте, служивый. Зачем сюда, в наш дворец, пришел? Сейчас же убирайся, а то мы тебя растерзаем». Солдатик рассмеялся, ответил: «Ах, бесячья сила, какая муха тебя укусила? Как посмел так говорить со мной? — И он ладонью прикоснулся к суме: — Дай, слуга, кушаний и водочки, чтобы подза