Записки Анания Жмуркина — страница 64 из 81

— Собак видеть во сне хорошо, — пояснил он авторитетно. — Собаки — друзья.

— И черные?

— И черные. Всякие.

— И когда сердито лают?

— И когда бросаются на тебя, все равно — друзья.

Я помолчал с минуту, а потом сказал:

— Ишь ты. И черные?

— И черные, — повторил Синюков и, ничего не прибавив, закрыл глаза.

Сон, действительно, был в руку: из деревни, от сестры, пришло письмо. Она прислала обычные трафаретные поклоны от знакомых, а в конце каждого поклона: «…и желает тебе от господа бога здоровья и всякого благополучия». Сестра спросила и в этом письме у меня о том, как мое здоровье, легко или тяжело ранен, скоро ли поправлюсь от ранения. Она сообщала, что от ее мужа все еще нет никаких писем, — вероятно, убит. Спрашивала с тревогой: отпустят по чистой после ранения или же пошлют опять на позиции?

«Пришли мне, братец, справку из лазарета и с печатью, и как можно незамедлительно, а то мне не выдают пособия за тебя. С твоей справкой я сразу получу за три месяца, за которые я за тебя солдатские деньги не получила».

На меня пахнуло холодом от письма, подумал: «И сестра жадничает… Она, бедная, не знает, что за брата не платят». Я вспомнил Семена Федоровича и его письмо к Марии. Я разорвал на клочки письмо и бросил их в плевательницу. После обеда я взял справку в конторе лазарета, вложил ее в конверт и послал сестре. «Пусть она по ней получает солдатское пособие», — сказал я себе, отдавая письмо няне.

— Няня, — попросил я средних лет женщину, — опусти это письмо сейчас же, как спустишься вниз.

XIII

Сияя пурпуром щек, Нина Порфирьевна вошла в палату:

— Игнат Денисович, Опут приглашает вас на литературный вечер к Пирожковым. Не отказывайтесь. Опут находит ваши стихи исключительно интересными. Он решил ввести вас в литературные круги столицы. Вы довольны?

Лухманов сел на койке и уставился взглядом на Иваковскую.

— Когда? — спросил он глухо, упавшим, как послышалось мне, голосом.

— Сегодня, — предупредила сестра. — Возьмите лучшие стихи. Вам придется читать их. Я верю, что вы будете иметь успех. Знаете, Игнат Денисович, ваш сонет, посвященный мне, нравится всем нашим врачам. Если вы не возражаете, то я передам его через одного знакомого в журнал «Лукоморье». Там напечатают его.

Мой друг побледнел, округлил глаза в страхе, словно у него в горле застряла рыбья кость.

— Не надо… не давайте в «Лукоморье», — оправившись от страха, пробормотал виновато и смущенно Игнат. — «Лукоморье» — такой журнал… Да и сонет мой несовершенен. Прошу вас, Нина Порфирьевна, не передавайте. Пусть он хранится лично у вас. Хорошо?

— Если вы не желаете, то… — отозвалась сухо, с неудовольствием в голосе сестра и, не докончив фразы, отвернулась от поэта и обратилась ко мне: — Ананий Андреевич, Опут приглашает и вас на этот вечер. Зинаида Николаевна Пирожков а заинтересовалась вами. Она прямо сказала Опуту: «Обязательно доставьте нам этого философа». — Нина Порфирьевна, приняв мое молчание за согласие, вышла.

«Философ», — подумал я с раздражением. — Какой я философ! Черт знает что. Уж не уподобляются ли эти знаменитые писатели старому коту?.. Не пойду». Я не расслышал, как подошел Игнат, сел на краешек койки, у моих ног.

— Как? — спросил он. — Идем, а?

— Ты поэт, будешь читать стихи, а я что там, в их салоне, буду делать?

— Поглядишь на богоискателей, посмотришь на писателей, что это за люди, — пояснил Игнат Денисович. — А говорить тебе, Ананий, ничего не надо. Они посмотрят на твое лицо и сразу скажут: «Сократ среди нас». Они подумают, что ты мужичок, а ты, как я, с университетским образованием.

— Я не ожидал, Игнат, того, что ты действительно такой дурак, — бросил раздраженно я.

— Ну, ну… — протянул добродушно и чуть смущенно Игнат и тут же захохотал. — Нельзя сердиться на шутку. А впрочем, ты в этой бороде и вправду похож на Сократа.

В палате лежал Алексей Иванович, — ему стало лучше, он не поднимался еще. Остальные — в клубе, в перевязочной, а Прокопочкин отправился в город. Алексей Иванович оброс темно-русой бородой. «Удивительно интеллигентное лицо у этого мужика из-под Пскова. Как он похож на писателя Решетникова», — глядя на него, подумал я. Алексей Иванович почти все время молчал. Казалось, что самоубийство Семена Федоровича, с которым он дружил и охотно изредка перекидывался словами, сильно подействовало на его психику. Его лицо стало еще более мрачным, чем оно было при жизни его друга, а глаза ввалились и горели лихорадочно, как раскаленные угли. Он ел все так же мало. Его обеды, завтраки и ужины съедал Гавриил, у которого от обильной пищи уже отрос живот, расплылось и раскраснелось лицо.

— А я пойду, — нарушил молчание Игнат. — Я, быть может, на этом литературном вечере выдвинусь своими стихами.

— Иди, — посоветовал я. — Тебе надо пробиться в толстые журналы.

— Недурно бы, — мечтательно проговорил Игнат Денисович. — Вот только ты жесток и к моим стихам. Ты в своей критике несправедлив… И я от твоих нападок всегда страдаю, — признался Игнат.

— Не читай стихов, — посоветовал я. — Не могу же я хвалить стихи, которые не нравятся мне.

— Но мои почти всем нравятся, — покраснев, возразил Игнат, — и только ты один…

— Не обращай внимания на одного: один в поле не воин, — улыбнулся я. — Верь только многим, а не одному: один не судья. Судья — все. Вот этим всем, толпе, и верь. Да я и не прошу тебя, чтобы ты читал мне свои стихи. На черта они мне!

— Злой ты, Ананий, — сказал обиженно Игнат Лухманов. — Но я тебе верю больше, чем «всем».

— Напрасно, — возразил я.

— Говоришь, а глаза твои, Ананий, смеются.

— Не могут они, Игнат, смеяться, когда у меня на душе кошки скребут, — огрызнулся я и достал из-под подушки клочок бумаги. — Синюков уверен, что у Семена Федоровича нет Марии… и его письмо — крик души. Да и ты, Игнат, так думал… Так думал и я… Оказалось, мы ошиблись. Подруга Марии прислала письмо. Слушай.

«Мария отравилась уксусной эссенцией и лежит при смерти в больнице. Толкнуло ее на это не письмо Семена Федоровича, а ваше, господин хороший. Негоже писать женщине такие письма. Прощевайте. Неизвестная вам девица Наташа Глуменкова».

А вот то, которое я послал Марии. Слушай, оно коротенькое.

«Сударыня, Семен Федорович сегодня перед ужином покончил с собой. По его личной просьбе посылаю его посмертное письмо и георгиевские кресты. Получение вами наград оных соблаговолите, сударыня, подтвердить письмом на мое имя. С нижайшим почтением к вам Ананий Андреевич Жмуркин».

— Вот и все, — сказал я Игнату.

Игнат пожал плечами:

— Не знаю… Так пойдешь али не пойдешь к Пирожковым-то? Я с тобой-то смелее буду.

— Ладно, — согласился я. — Пожалуй, отправлюсь с тобой в этот салон муз. Любопытно все же поглядеть на это собрание и на богов, сошедших с Олимпа. Никогда я не видел их в натуре.

— Вот и прекрасно! — радостно подхватил Лухманов.

XIV

Игнат, Нина Порфирьевна и я спустились с лестницы, ярко освещенной белыми гирляндами люстр. Внизу, в вестибюле, немного задержались: сестра и мой приятель осмотрели себя в большом зеркале. Иваковская поправила косынку, потрогала русые косички волос и улыбнулась себе, своему изображению в зеркале. Игнат Денисович подтянул ремень, обдернул полы шинели, наклонил шапку набекрень и, вздохнув, сказал:

— Я в порядке, Нина Порфирьевна.

Вышли. На Большом проспекте светло от фонарей. Они, словно золотые бусы, тянулись вдоль его высоких желтоглазых домов. Густо текли потоки людей. Хрустел и шипел снег под ногами, полозьями извозчиков. Мглисто-желтоватый воздух неподвижен. В свете электричества поблескивали то синим, то алым огнем кристаллы инея. Падая, они разливали еле уловимый звон. Мороз покалывал щеки, уши. Мы завернули за угол огромного дома и зашагали быстрее. Издали накатывался нервный гул трамвая. Казалось, что не трамвай летел по широкой и прямой мостовой, а скакал красноглазый конь и ржал. Мы сели в трамвай. Больше получаса ехали на нем. Потом пошли по какой-то длинной улице, пересекли несколько переулков и выбрались на проспект. Над городом, серыми домами, — неподвижное, с редкими крупными звездами небо. Вот Исакий, площадь, памятник Николаю I, Александровский сад, гранитные дома с фисташковыми, красными и голубыми квадратами окон, — так они освещались светом из-под цветных абажуров. Шпиль колокольни Исакия величественно уходил в синеву и там сиял. Мы пересекли площадь и вышли на улицу, залитую светом фонарей. На ней народа меньше. Она походила на коридор с темно-синим потолком, осыпанным зелеными звездами. Тихо. Как на Большом проспекте и на других, в воздухе искрился разноцветными огнями иней, звенел. Нина Порфирьевна и Игнат Денисович шли рядом. Я — позади, маленький и бородатый, в шапке-ушанке и в длинной, как бы не с моего плеча, шинели. На ее правой поле — следы заскорлупевшей крови. «Зачем я иду? И вдруг на меня станут смотреть как на обезьяну? Через меня будут присматриваться к народу? Искать во мне подтверждение своего взгляда на народ, на Русь? Ну что ж, не следует пугаться. Я и Игнат — мы оба вышли из мужиков, знаем «носителей зипуна». Будут среди мужиков хищные, невежественные, забитые и униженные сильными и «образованными» людьми до тех пор, пока не сгинет самодержавие, — его воздух так же тухл, как тухла вода в стоячем болоте. Чтобы мужик стал другим, надо поставить его на целину и хорошенько продуть сквозняком рабочей революции, а потом сказать ему: «Строй с рабочими на целине новую жизнь». Мне, признаюсь, стало горько от своих мыслей. Нет, толпы рабочих, мужиков и мелких интеллигентов — в этом я убежден — никогда не станут самостоятельно думать и мыслить: за них будет думать и мыслить кто-нибудь один, ловкач, судьбой предназначенный на эту роль. Да-да, он будет думать и мыслить за них, а они, как овцы, с благодарностью или проклятием станут пережевывать его мысли, приспосабливать их к своей замкнутой жизни, хором вопить на стогнах городов и сел: «Благодарим учителя и нашего вождя за то, что он, вознесенный нами к власти и к славе, учит нас тому, как мы должны жить, трудиться и вести себя». Нина Порфирьевна и Игнат Денисович остановились и оглянулись на меня.