Записки баловня судьбы — страница 30 из 92

Фефер поступил иначе, не провидя своего страшного искупительного конца.

Михаил Матусовский сохранил для нас бесценный документ времени, подтверждающий свидетельство Лины Штерн. В точности его невозможно усомниться. Это рассказ Самуила Галкина об очной ставке с Ициком Фефером во время следствия по делу ЕАК.

Я познакомился с Галкиным и узнал его еще до войны, когда киевский Госет репетировал его пленительную, нежную стихотворную пьесу-легенду «Суламифь». В том, что рассказал Матусовский, я увидел абсолютный по сходству слепок живой натуры, его благородный, добрый характер и нравственную чистоту. Галкин, как и академик Лина Штерн, из немногих, а может быть, и единственные, кто проходил по делу ЕАК, по его центральной группе, и не был казнен. Он возвратился в Москву больной, физически разрушенный и, пересиливая страх, сумел кое-что рассказать.

Чтобы сломить сопротивление Галкина, не подписывавшего «признательных» протоколов, следователь устроил ему очную ставку с Фефером.

«Гражданин Фефер, — спокойно спросил следователь, заранее уверенный в ответе, — вы подтверждаете показания, данные вами на прошлом допросе, что вы и бывший ваш друг Самуил Галкин были связаны с контрреволюционной организацией „Джойнт“?» И Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, вернее даже никуда не глядя, глухо ответил: «Да». — «Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите громче. Вы подтверждаете, что заключенный получал деньги от вышеназванной организации и сообщал через вас сведения секретного характера?» Фефер снова, не поднимая глаз, пробормотал еле слышно: «Да…» — «Ну вот видишь, а ты не верил. А теперь сам лишил себя добровольного признания вины. Можете увести Фефера!»

И тут случилось то, что не могло, кажется, случиться ни с кем другим из известных мне людей, случилось нечто, выразившее полно и высоту личности Галкина и трагедию Ицика Фефера.

«Сознавая, что это, может быть, в последний раз в его жизни, Галкин решился взглянуть на своего друга. Он увидел такого несчастного и жалкого, такого растоптанного и уничтоженного человека, что даже не мог презирать его, хотя и хорошо понимал, что одним словом „да“ тот предопределил всю его дальнейшую судьбу. Истощенный и запуганный, с черными печатями у глаз и кровоподтеками на восковой лысине, он был уже совсем другим человеком, только отдаленно похожим на Фефера, только носившим его имя. И тут Галкин, заранее прощая его за все, что он сделал ему и сделает еще, снимая с него вину, подошел и поцеловал Фефера. Какими собачьими, виноватыми, только на миг оживившимися глазами поглядел на него его друг. Они были сейчас выше всего, выше неправедного суда, выше власти, готовой расправиться с ними в любую минуту, выше самой жизни, которой они нисколько, уже нисколько не дорожили…»

Очевидно, что Фефера били, били тяжко, били по-черному, истязали, как могут истязать только «своего», уже за ненадобностью — вусмерть!

Но зачем? Стоит ли калечить человека, который столько лет помогал органам, нес свою службу, информировал о деятельности ЕАК — о полезной для страны, патриотической деятельности! — служил и, надо полагать, шаг за шагом в ужасе убеждался, в какую трясину он проваливается? Не бить, а поощрять, ублажать по возможности надо негласного сотрудника, подручного в разоблачении «джойнтовских» злодеев и их агентов. А эти били, дух выколачивали — не абсурд ли?

У кажущегося абсурда есть разгадка: по мере того как перед Фефером открывалась кровавая бездна следствия и его собственная роль в этом следствии, возникали дни отчаяния, мольб, смертных криков, смятенных отказов от вчерашних показаний, выколоченных из него, открывалась та истина, что и его ведут прямиком к расстрелу; возникали убийственные пробуждения совести, попытки солгать, запутать мастеров своего дела, обмануть, отречься от самого себя… Всего и не предусмотреть, не увидеть на расстоянии, не предугадать в той потрясающей, может быть, самой потрясающей драме: ведь других защищала собственная совесть, честность, непреданная честь — у Фефера не было и этого убежища.

Перец Маркиш не поцеловал бы его и полуистребленного…

Самуил Галкин поцеловал, и поцеловал бы, даже зная о долгой «внештатной» службе Зорина. У него хватило бы света и добра на целое человечество.

А мы будем теряться в догадках, пока не получим доступа к томам следственного и судебного дела ЕАК.

Важен несомненный факт. С самого создания Еврейского антифашистского комитета в него был внедрен осведомитель, и не рядовой сотрудник или член Комитета, а второе после председателя ЕАК, Михоэлса, лицо, причем человек деятельный, активный, политик в большей мере, чем весь остальной Комитет, вместе взятый.

О сотрудничестве Фефера с органами госбезопасности я впервые узнал из публикации «Литературной газеты» 1989 года. Но об одном загадочном, связанном с его арестом обстоятельстве я написал еще в 1987 году, теряясь в догадках, стараясь не задеть ничьей чести.

Приведу это место из журнала «Театр», № 12 за 1988 год, позволив себе сделать только одну поправку, точнее, привести подлинную фразу Переца Маркиша по рукописи, вместо сглаженной при публикации.

«Первым арестовали Ицика Фефера, — писал я, — коммуниста с 1919 года, поэта, певца революции, обладателя второй сказочной шубы от скорняков Нью-Йорка.

Об этом аресте я узнал случайно, столкнувшись с Перецем Маркишем при входе в Комитет по делам искусств на Неглинной. Они не ладили, Фефер и Маркиш, — были слишком непохожими как люди и как поэты.

— Ночью арестовали Фефера. Слыхали? — Экспрессивный Маркиш до боли сжал обе мои руки выше локтей. — Этот негодяй один в могилу не уйдет, всех за собой потащит…»

Последнюю фразу — она дана курсивом — при журнальной публикации мы заменили нейтральной, напрямик не задевающей Фефера, — добрейший и благороднейший редактор «Театра» Афанасий Салынский и в этом случае, как и во многих других, неизменно стоял на позиции защиты доброго имени и достоинства личности. Мы написали: «Теперь всех потащат…»

Но теперь, когда мы знаем гораздо больше, я думаю о том, что же все-таки скрывалось за вещими словами Маркиша, за полыхнувшей в нем ненавистью? Подозревал ли он Фефера или попросту не любил за многолетнее усердное функционирование, законопослушность и приверженность указаниям начальства?

Думаю, что сильнее всего в гневных и тоскующих, полуобреченных словах Маркиша было предчувствие трагедии — состояние, которое после убийства Михоэлса он уже ничем не мог заглушить.

Воспоминания Эстер Маркиш помогут нам глубже вникнуть в характер и атмосферу надвигавшейся драмы. При этом не будем принимать на веру любое ее свидетельство и не будем забывать о многолетнем литературном соперничестве двух поэтов, при котором, правда, Маркиш своими успехами был обязан выдающемуся таланту, Фефер же возмещал недостаток дарования общественной деятельностью.

«„Непорочный“ Фефер… — пишет Э. Маркиш, — интригуя и не брезгуя доносами, уверенно двигался вверх. (Речь идет о Москве, куда И. Фефер переехал после войны. — А. Б.) Ему помогал в этом Шахно Эпштейн, ответственный секретарь Антифашистского комитета, в котором Фефер занимал пост „комиссара“ — заместителя председателя… Однажды Маркиша срочно пригласил к себе Александр Фадеев. Маркиша связывали с Фадеевым отношения обоюдной симпатии — но Маркиш не стремился к дружбе с „всесильным“ руководителем Союза писателей, как вообще не стремился к общению с „сильными мира сего“. Фадеев сказал, что на Маркиша написан донос в ЦК. В доносе Маркиш обвинялся в сионизме и еврейском буржуазном национализме, что особо отчетливо проявилось, по словам доносчиков, в главе „Разговор с сатаной“ из поэмы „Война“. Донос переслали в Союз писателей с указанием изучить главу и представить рекомендации в ЦК. Маркиш было только рукой махнул — мол, очередная чепуха! — но Фадеев заметил, что дело серьезное и что донос подписан X. и У. — людьми, с мнением которых в ЦК считаются» (с. 169–170).

Кто они, эти X. и У., которых не захотела или не смогла — по незнанию — назвать Э. Маркиш? Во всяком случае, к этому времени еврейские писатели, большинство из них, раскололись на «маркишистов» и «феферистов», и нетрудно догадаться, что к обвинениям Маркиша в сионизме могли иметь отношение только последние. Незадолго до доноса завязался публичный спор между Фефером и Маркишем — «…отвечая Феферу, Маркиш сказал, что неверно и неправильно дробить еврейский народ на „польский еврейский народ“, „русский еврейский народ“ и т. д. Есть единый еврейский народ, живущий в нашем мире… Такая формулировка была в ту пору и „подозрительна“ и „опасна“ война осталась позади, еврейская солидарность в борьбе с фашизмом уже начинала превращаться в глазах властей в „заговор сионских мудрецов“, „орудие империализма“ и тому подобное» (с. 171).

Маркиш воспринимал «железного партийца» Фефера как недремлющее око властей в ЕАК, вот почему, даже не зная о тайной службе Фефера в МГБ, он увидел в аресте Фефера разверзшуюся бездну, которая поглотит десятки, если не сотни людей.

Представляет интерес и случившееся в Госете в последней декаде декабря 1948 года, когда театром назначен был руководить Зускин, в ту пору больной, лечившийся долгим, многонедельным сном в больнице. «22 или 23 декабря в театр вдруг приехал Фефер, — пишет Э. Маркиш. — Он был не один — с ним вошел в театр самый страшный после Сталина человек в России: министр государственной безопасности Абакумов. Вместе прошли они в бывший кабинет Михоэлса — там был оборудован временный музей. Закрывшись в комнате, Фефер и Абакумов что-то делали там, что-то искали, перебирали бумаги и документы… Что ж, министр госбезопасности не обязан был уметь читать по-еврейски. И не важно, что́ искал и что́ делал Абакумов в кабинете Михоэлса, — важно, что делал он это вместе с Ициком Фефером» (с. 180–181).

Если бы решение об аресте своего осведомителя еще не было принято, любой чин МГБ не ставил бы его так открыто под удар. Эта «свободная», партнерская акция Абакумов — Фефер была последней — через сутки Феферу суждено было стать подследственным.