Записки баловня судьбы — страница 86 из 92

Мысли вполне в духе XX съезда партии. Но дух этот улетучивался неудержимо, взмывший было вверх антикультовый «воздушный шар» падал, пусть не камнем, а с обманными виражами, по мере сбрасывания «балласта», но падал неотвратимо. «Новый мир» отнят у Твардовского, «Литературная Москва» — у москвичей. От живой антикультовой идеи осталась мертвая и мертвящая расхожая фраза: «Партия уже все сказала!» Партия сказала, свершился акт справедливости — развенчание культа личности Сталина, открылась возможность реабилитации — чаще посмертной — миллионов репрессированных. Но как быстро косное окружение Хрущева, пользуясь его человеческими слабостями, недостатком культуры, непоследовательностью, принялось хоронить демократические идеи и дух XX съезда, видя главную для себя опасность в пробуждающейся гласности. Ильичевы, Трапезниковы, Поликарповы и многие другие, причастные руководству культурой и наукой, вновь и вновь пропалывали неоглядное поле, охотно оставляя сорняки и расправляясь со всеми ростками нового. С 1961 года Леонид Федорович Ильичев заступит на высокую «вахту», станет секретарем ЦК по идеологии, вторым после Суслова руководителем духовной жизни страны. Не будучи сколько-нибудь известным или продуктивным ученым («работы по диал. и ист. материализму» — стыдливо сказано в однотомном энциклопедическом словаре), он сделается академиком АН СССР, организатором и режиссером памятных карательных акций, в том числе и разгрома художников и скульпторов в Манеже. А после двух встреч Н. С. Хрущева с деятелями литературы и искусства (режиссура Л. Ф. Ильичева) была распущена партийная организация Московского отделения СП РСФСР.

Год 1937-й истребил многих деятелей, действительно бывших идеологами и учеными, понадобились новые академики, «светочи мысли», и они объявились: «философ» Александров, автор компилятивных ученических работ по истории западноевропейской философии, безвестный историк С. Трапезников, прилагавший нечеловеческие усилия, чтобы сменить звание членкора на полного академика, но так и не сломившего сопротивление академического синклита, Л. Ильичев и иже с ним.

43

Запрещение «Литературной Москвы» было сигналом, знаком насильственно оборванной весны и возвращения на круги своя.

Партия все сказала! Незачем толковать о том, что уже получило оценку и обсуждено, к чему не может быть возврата, — в самой категоричности, крикливости, стиснутости подобных постулатов и был возврат к старому. Некоторые иллюзорные оттенки гласности или либеральные попущения самого Хрущева — вроде публикации «Теркина на том свете» или «Одного дня Ивана Денисовича» — уживались с ужесточением цензурных порядков. И хотя запрет «Литературной Москвы» не сопровождался массовой газетной травлей, нельзя сказать, что альманах был тихо задушен в подворотне. Шли партийные собрания, состоялось и общее собрание коммунистов писателей столицы, на котором требовали покаяния, по крайней мере от Э. Казакевича, общественного главного редактора «Литературной Москвы». Примечательно, что спустя почти пять лет, уже «при Ильичеве», точно так же была задушена и другая инициатива писателей Москвы (К. Паустовского, Н. Панченко, Н. Оттена и Арк. Штейнберга) — издание сборника «Тарусские страницы» (Калуга, 1961). На тарусских страницах уже не отыскать резкостей и свободомыслия «Заметок писателя» Александра Крона — другое время подступило к берегам Оки и Москвы-реки, — что же на этот раз вызвало гнев начальства?

То же, что и в «Литературной Москве»: настораживала самодеятельность и самостоятельность литераторов, готовность литераторов трудиться без платы, энтузиазм редколлегии, сложившейся не в начальственных кабинетах, а по свободному согласию писателей; пугала неказенность, неординарность инициативы; непризнание и нелюбовь вызывала известная, пусть микроскопическая, неподчиненность самих редколлегий. В этом чиновник видел попытку свободного, вне норм, дыхания, обмана, «подкопа», зерно крамолы, которое — только попусти! — даст бог знает какие всходы. И в «дружеских» встречах с правительством, в печально известном приеме на даче, предметом которого в большой степени и был запрещенный альманах «Литературная Москва», беспартийный Леонид Соболев вновь отличился пламенным послушанием, наветами на коллег и снова был поставлен в пример писателям-коммунистам. Его импровизационный доносительский дар был идеально приспособлен, пригнан именно к таким грубым, бесцеремонным, неравноправным «диалогам», к атмосфере демагогического пустословия, зажима и попрания гордости людей.

Исчез альманах. Московская писательская организация погрязла в «грехах». Печаталась многотиражная газета «Московский литератор», и там случались непорядки; острые пародии «не на тех», статьи, ставящие под сомнение систему представления к правительственным наградам писателей, критические заметки о лицах, критике не подлежащих, и т. д. Тревожило, что московскую многотиражку выписали некоторые литераторы Ленинграда, Киева, Тбилиси, — ведомственные изданьице приобретало непредусмотренный общественный вес.

В тяжкую вину было поставлено москвичам и исключение из Союза писателей литературоведа Эльсберга. Руководителем Московской писательской организации был тогда Степан Щипачев, коммунист со времен гражданской войны. Человек мягкий, расположенный к людям, он был для нас не администратором, а товарищем, искренне заинтересованным судьбой московских писателей. Он был человеком дела, но дела не напоказ, без броской афиши: в трудный для Ксении Некрасовой час он не рассуждал о милосердии, а вместе со своей женой, Еленой Викторовной, привел Некрасову в свой дом и надолго поселил у себя.

И надо же было случиться такому, что именно на правление Степана Щипачева пришлось дело Эльсберга. В те дни остро встал вопрос о вине некоторых лиц и оценке этой вины Союзом писателей. Не о мести шла речь, а о нравственной, общественной мере наказания. Немногие уцелевшие, возвратившиеся из лагерей писатели самим своим появлением среди нас, сломленными судьбами молча напоминали о грехах тех, из-за кого они претерпели. Но был в организации человек, наказания которого не молча, а громко и гневно требовали близкие и товарищи их жертв. И тихий, такой негневливый Степан Щипачев по многом размышлении принял решение рассмотреть дело Эльсберга на заседании президиума МО СП РСФСР.

Клеветы Эльсберга были вызывающие и связаны не только с репрессиями 1937 года, но и с более поздними временами, и послевоенными тоже. Создали комиссию, военная прокуратура предоставила ей архивные следственные и судебные дела Левидова, Бабеля, Макашина, Пинского и Штейнберга, бумаги и протоколы, неопровержимо доказавшие аморальный характер действий Эльсберга.

Займись тогда палачами и доносчиками прокуратура, правоохранительные органы, Эльсбергу не миновать уголовного наказания. Но ринуться в этот океан преступлений у общества не было ни сил, ни решимости, — это совершенно очевидно по тому, как писателям Москвы мешали осудить хотя бы одного из клеветников — Эльсберга. Для нас же было принципиально важно показать, как едины писатели в осуждении провокационных доносов.

Следователи НКВД и МГБ ставили Эльсберга в наименее уязвимую позицию: его допросами, как правило, не открывались, а завершались следственные материалы. Ему якобы оставалось только подтвердить то, что следствию стало известно без него. (Правда, в деле Штейнберга Эльсберг, на свою беду, оказался единственным провокатором.) Защищаясь, Эльсберг и упирал на то, что он «был вынужден подтвердить очевидное». Бывшие друзья и коллеги Эльсберга после очных ставок с ним использовали малейшую возможность передать близким на волю тревожное: «Берегитесь Эльсберга! Эльсберг — провокатор!» А он продолжал искать дружеской близости с семьями, изображал добрую опеку над ними, пытался подтолкнуть их к «честным признаниям», выудить «дополнительные сведения»… Открылась картина долгого нравственного падения. Эльсберг обратился в писательскую организацию Москвы с объяснительным письмом, оправдывая свои поступки «благими намерениями», желанием предупредить «роковые ошибки», удержать людей от «сползания в антисоветчину». Он оправдывал себя и временем, когда, мол, все и всеми понималось иначе, чем и сам он понимает сегодня. (В действительности все куда проще: на рубеже 20-х и 30-х годов Эльсберг, возглавлявший какое-то издательство в Ленинграде, был судим по уголовной статье и, вероятнее всего, купил смягчение своей участи обязательством служить.)

С момента, когда был назначен день заседания президиума, писательская организация испытала яростный нажим извне; наказание Эльсберга едва ли было бы возможным, если бы не спокойная твердость Щипачева. Ему звонили, его урезонивали и припугивали. Гневался Дмитрий Алексеевич Поликарпов, многолетний «опекун» советской литературы — и в должности своеобразного «комиссара» в СП СССР, и особенно в своем кабинете заведующего Отделом культуры ЦК ВКП(б), — Поликарпов, в штыки встретивший «Спутников» В. Пановой, «В окопах Сталинграда» В. Некрасова, роман Вас. Гроссмана «Жизнь и судьба», «Смерть в Риме» Кёппена и многое-многое другое. Гнев Поликарпова вызывало намерение выпустить роман Кёппена отдельным изданием: разоблачение нацистского генерала Юдояна, центральный женский образ книги — все показалось ему (после журнальной публикации) вредным и недопустимым. «Только через мой труп!» — воскликнул он, положив конец спорам. И надо же, чтобы «Смерть в Риме» поступила в продажу спустя несколько дней после сообщения «Правды» о похоронах Поликарпова!

Тон начальственных звонков становился все строже. Сначала: «Москвичи занялись не своим делом…», «Что еще вы там затеяли? Кончайте любительщину!» Потом с угрозой: «Вы что же, учредите у себя судейскую коллегию? Смотрите — заявления посыплются к вам десятками, найдутся еще плакальщики…» Предпринимались «фланговые обходы», звонки членам президиума, апелляции к гуманности и даже к интеллигентности, к чувству справедливости («Исключение из Союза — это ведь гражданская казнь…»), попытки добиться отсрочки заседания.