Итак, я смотрел на свои незадачи как истый философ, решив не поддаваться унынию и перенести все страдания с высоко поднятой, пусть и разбитой головой. Последнее обстоятельство требовало на ближайшее время огромного терпения, ибо нас отчаянно трясло, и каждый толчок отзывался в мозгу такой ужасной болью, что голова раскалывалась на части. Когда занялось утро, я увидел своего ближайшего соседа: долговязый, белобрысый, в черной паре, он лежал, прислонясь головой к соломенной подушке.
– Ты ранен, товарищ? – спросил я.
– Благодарение Создателю, я тяжко стражду телом и душой и чувствую разбитость во всех членах; однако я не ранен. А ты, мой бедный юноша?
– Я ранен в голову, – отвечал я, – и мне нужна твоя подушка. Отдай ее мне… у меня в кармане складной нож!! – При этом я смерил его зверским взглядом, как бы говорившим (впрочем, это самое я и хотел сказать, шутки в сторону – à la guerre comme à la guerre[34], я вам не какой-нибудь слабонервный мозгляк!), что, если он не отдаст мне подушку по доброй воле, придется ему познакомиться с моим клинком.
– Друг мой, к чему угрозы, – кротко сказал белобрысый, – я бы отдал тебе ее за одно спасибо. – И он протянул мне свой набитый соломой мешочек.
Прислонясь головой к стенке фургона и приняв наиболее удобное из возможных положений, он принялся повторять про себя: «Ein fester Burg ist unser Gott»[35], из чего я заключил, что передо мной лицо духовное. Тем временем тряска и прочие дорожные неудобства вызывали в фургоне все новые восклицания и суетню, из каковых можно было понять, что за разношерстная компания здесь собралась. То какой-нибудь деревенщина распустит нюни; то кто-нибудь взмолится по-французски: «О mon Dieu, mon Dieu!»[36]; несколько пассажиров этой же национальности о чем-то тараторили между собой и так и сыпали проклятиями; какой-то рослый детина в противоположном углу фургона то и дело поминал черта и ад, и я понял, что в нашу компанию затесался англичанин.
Но вскоре я был избавлен от дорожных тягот и дорожной скуки. Невзирая на подушку, отнятую у духовного лица, голова моя, и без того разламывавшаяся от боли, пришла в резкое соприкосновение со стенкой фургона, у меня снова потекла кровь, и все кругом заволокло туманом. Помню только, что время от времени кто-то давал мне пить и что в каком-то укрепленном городе мы сделали привал и немецкий офицер пересчитал нас; всю остальную часть пути провел я в сонном оцепенении, от которого очнулся только на больничной койке под наблюдением монашки в белом капоре.
– Они пресмыкаются во тьме духовной, – произнес голос на соседней койке, когда монашка, завершив круг своих милосердных обязанностей, удалилась. – Они блуждают в кромешной ночи невежества и заблуждений, и все же свет веры брезжит в сердцах этих бедных созданий.
Это был мой товарищ по плену, его большое скуластое лицо, благодаря белому колпаку и обрамлявшей его подушке, казалось огромным.
– Как? Вы ли это, герр пастор? – воскликнул я.
– Пока всего лишь кандидат, – поправил меня Ночной Колпак. – Но благодарение Господу, вы пришли в себя. Чего только с вами не творилось! Вы говорили по-английски (мне знаком этот язык) – об Ирландии, о какой-то молодой особе и Мике, а также о другой молодой особе и горящем доме и об английских гренадерах – вы даже пропели два-три куплета из какой-то баллады – и поминали еще многое другое, несомненно касающееся вашей биографии.
– Она у меня незаурядная, – сказал я. – Пожалуй, нет на земле человека равного мне происхождения, чьи бедствия могли бы сравниться с моими.
Признаться, я смерть люблю похвастаться своим знатным происхождением и своими выдающимися дарованиями, ибо не раз убеждался, что, если сам не замолвишь за себя слово, никакой близкий друг не сделает этого за тебя.
– Что ж, – сказал мой товарищ по несчастью, – охотно верю и готов со временем выслушать повесть вашей жизни, но сейчас вам лучше помолчать, ибо горячка была весьма упорной и вы потеряли много сил.
– Где мы? – спросил я, и кандидат сообщил мне, что мы находимся в епархии города Фульда, занятого войсками принца Генриха. В окрестностях города завязалась перестрелка с французским отрядом, отбившимся от своих, и шальная пуля, залетев в фургон, ранила беднягу-кандидата.
Читатель уже знаком с моей историей, и я не стану ни повторять ее здесь, ни сообщать ему те добавления, коими я ее изукрасил во внимание к товарищу по невзгодам. Признаюсь, я поведал ему, что принадлежу к самому знатному роду в Ирландии, что мой родовой замок – красивейший в стране, что мы несметно богаты и состоим в родстве со всей знатью; что происходим мы от древних королей и т. д. и т. п.; к моему удивлению, в разговоре выяснилось, что мой собеседник куда больше моего знает об Ирландии. Когда речь зашла о моих предках, он спросил:
– Которую же королевскую династию вы имеете в виду?
– О, – сказал я (у меня отвратительная память на даты), – самую древнюю, конечно.
– Что такое? Неужто вашу родословную можно проследить до сыновей Яфета?
– А вы как думаете! – ответил я. – Да что там до Яфета – до Навуходоносора, если желаете знать.
– Вижу, вижу, – сказал кандидат, улыбаясь. – Вы, стало быть, тоже не верите этим легендам. Все эти парфолане и немедийцы, которыми бредят ваши авторы, не пользуются признанием в исторической науке. Я думаю, у нас так же мало оснований верить этим басням, как и преданиям об Иосифе Аримафейском и короле Бруте, с которыми лет двести назад носились ваши кузены-англичане.
Тут он прочитал мне целую лекцию о финикийцах, скифах и готах, о Туате де Дананн, Таците и короле Мак-Нейле; то было, собственно говоря, первое мое знакомство со всей этой братией. Он говорил по-английски не хуже меня и так же свободно, по его словам, владел еще семью языками; и действительно, когда я процитировал единственный известный мне латинский стих, принадлежащий поэту Гомеру, а именно:
As in praesenti perfectum fumat in avi[37], —
он сразу же перешел на латынь; но я кое-как вышел из затруднения, сославшись на то, что у нас, в Ирландии, принято другое произношение.
У моего честного друга оказалась прелюбопытная биография, и я собираюсь привести ее здесь – она лучше всего покажет читателю, какую пеструю, разнородную компанию все мы составляли.
– Я, – начал он, – саксонец по рождению, отец мой служил пастором в селении Пфаннкухен, где я и впитал начатки знаний. Шестнадцати лет (сейчас мне двадцать три), когда я уже овладел греческим и латынью, не говоря уж о таких языках, как французский, английский, арабский и древнееврейский, мне перепало наследство в сто рейхсталеров – сумма вполне достаточная, чтобы пройти курс университетских наук, и я отправился в знаменитую Геттингенскую академию, где в течение четырех лет изучал точные науки и богословие. Не пренебрегал я и светским образованием, в меру своих способностей конечно: так, я брал уроки у танцмейстера по грошену за урок; учился владеть рапирой у опытного фехтовальщика-француза; слушал на ипподроме лекции о лошадях и верховой езде, читанные знаменитым профессором этой величайшей из наук. По моему глубокому убеждению, человеку должно знать все, что он в силах вместить, и всячески расширять свой жизненный опыт; а поскольку все науки равно необходимы, ему подобает по возможности знакомиться со всеми. Увы, во многих областях личного развития (в противность духовному, хоть я и не берусь отстаивать правильность этого разделения) я оказался совершеннейшим тупицей. Пробовал я изучить искусство хождения по канату у цыганского маэстро, гастролировавшего в нашей академии, но этот мой опыт оказался плачевным: как-то, сорвавшись с проволоки, я разбил себе нос. Учился я также править четверней у нашего же студента-англичанина герра графа лорда фон Мартингала, ездившего в университет на собственных лошадях. Но и тут осрамился: напоровшись на калитку у Берлинских ворот, я вывалил из кареты подругу моего учителя фрейлейн мисс Китти Коддлинс. Я давал молодому лорду уроки немецкого, и, когда произошел этот прискорбный случай, он, в наказание за такую неловкость, отказался от моих услуг. За неимением средств пришлось оставить сей curriculum[38] (прошу прощения за эту шутку), а иначе я мог бы блистать на любом ипподроме и, по выражению высокородного лорда, в совершенстве владел бы «лентами».
В университете я защитил диссертацию о квадратуре круга, которая бы, верно, вас заинтересовала, а также дискутировал с профессором Штрумпфом на арабском языке и, как говорят, одержал над ним победу. Я, разумеется, также овладел южноевропейскими языками – что же до языков Северной Европы, то для человека, в совершенстве знающего санскрит, они никакой трудности не представляют. Изучить русский язык, я уверен, показалось бы вам детской забавой. И я всегда буду сожалеть, что мне так и не пришлось познакомиться (в должной мере) с китайским; если бы не теперешние мои печальные обстоятельства, я бы непременно поехал в Англию, чтобы на торговом судне добраться до Кантона.
Увы, я никогда не отличался бережливостью: небольшого капитала в сто рейхсталеров, с каковым благоразумный человек лет двадцать не знал бы горя, едва хватило на пять лет учения, и пришлось мне прервать мои занятия, растерять учеников да и засесть тачать башмаки, чтобы скопить немного денег, а уж там с легкой душой возобновить свои занятия. Тем временем заключил я сердечный союз с одной особою, – (тут кандидат слегка вздохнул), – которая, не будучи красавицей и имея уже сорок лет от роду, однако, вполне могла бы составить мое счастье; а тут как раз с месяц назад мой друг и покровитель проректор университета доктор Назенбрунн сообщил мне, что румпельвицский пастор приказал долго жить, – так не угодно ли мне включиться в список кандидатов и прочитать в Румпельвице пробную проповедь. И так как получение такого прихода способствовало моему союзу с Амалией, я охотно дал согласие и тут же приступил к сочинению проповеди.