Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим — страница 22 из 67

[41] Прошло два года, и только шестеро вернулось в Берлин, остальные бежали или полегли в бою. Жизнь рядового была несносно тяжела и по плечу только людям железного мужества и железной выдержки. За каждой тройкой рядовых шел по пятам капрал и без всякой жалости потчевал их палкой; говорили, что в сраженьях за шеренгой рядовых неизменно следует шеренга сержантов и капралов и вторая гонит первую в бой. Постоянные пытки и истязания доводили солдат до полного отчаяния. В нескольких полках вспыхнула страшная эпидемия, вызвавшая переполох даже при дворе. Распространился жуткий, чудовищный обычай детоубийства. Солдаты объясняли это тем, что жизнь невыносима, а самоубийство – смертный грех; и чтобы избежать его, а вместе с тем избавиться от нестерпимых страданий, лучшим выходом считали погубить безгрешного младенца, которому обеспечено Царствие Небесное, а затем отдаться в руки властям, принеся чистосердечную повинную.

Сам король, сей герой, мудрец и философ, сей просвещенный государь, похвалявшийся широтой своих взглядов и осуждавший на словах палочную систему, испугался этого страшного протеста своих пленников против чудовищного самовластия; однако единственное, что он придумал для искоренения зла, был приказ ни под каким видом не допускать к этим злодеям священников, ни одного исповедания, дабы несчастные лишились церковного утешения.

Пороли беспрестанно. Каждому офицеру было дано право назначать любую экзекуцию, причем в мирное время наказания были, как правило, тяжелее, чем в военное. С наступлением мира король уволил со службы всех офицеров простого звания, какие бы ни были у них заслуги. Он вызывал капитана и заявлял перед всей ротой:

– Не дворянин! В бессрочную!

Все мы трепетали перед ним, словно хищные звери пред укротителем. Я видел известных своей храбростью солдат, которые плакали, как дети, от удара палкой. Видел, как мальчишка, пятнадцатилетний прапорщик, вызвал из рядов пятидесятилетнего кавалера, поседевшего в битвах: он стоял, взяв на караул, и всхлипывал и скулил, точно беспомощный младенец, а этот змееныш со смаком хлестал его по рукам и икрам. На поле брани такому человеку сам черт не брат. Попробовали бы там ему сказать, что у него пуговица отлетела!

Но стоило хищному зверю отвоеваться, как его хлыстом приводили в повиновение. Все мы жили под властью страха, и мало кому удавалось от него освободиться. Французский офицер, схваченный вместе со мной, служил в моей роте и бывал нещадно бит. Лет через двадцать мы встретились с ним в Версале. Когда я заговорил с ним о тех временах, он даже переменился в лице от волнения. «Ради бога, – взмолился он, – не поминай мне былое, я и по сю пору просыпаюсь, дрожа и обливаясь слезами».

Что до меня, то спустя короткое время (за каковое, признаюсь, мне довелось, как и моим товарищам, отведать палки) я принял те же меры, что и на английской службе, дабы оградить себя от дальнейших унижений. Я носил на шее пулю, которую отнюдь не прятал, но всячески давал понять, что она предназначена тому, будь он солдат или офицер, кто посмеет поставить меня в палки. Было в моем характере что-то, заставлявшее начальников верить, что я слов на ветер не бросаю; пуля уже сослужила мне службу, когда я застрелил австрийского полковника, и я без колебаний всадил бы ее и в пруссака. Их распри были мне безразличны, мне было безразлично, под каким маршировать орлом – одноглавым или двуглавым. Я говорил: «Никто не скажет, что я манкирую своими обязанностями, а значит, никто меня пальцем не тронь!» И этому правилу я оставался верен до конца моей солдатской жизни.

Я не намерен писать историю баталий, в коих мне довелось сражаться под прусскими знаменами, как не вдавался в их описание, вспоминая свою английскую службу. Я не хуже других выполнял свой долг, и к тому времени, как отрастил себе порядочные усы, а было мне тогда лет двадцать, более храброго, красивого и ловкого солдата, а также, сознаюсь, более прожженного негодяя не нашлось бы во всей прусской армии. Я выработал в себе все положенные вояке черты хищного зверя: в бою бывал свиреп и беспечен, а в передышки между боями накидывался на все доступные мне удовольствия, добытые любым, пусть и зазорным путем. Но по правде сказать, солдатская среда была здесь несравненно выше, чем общество вахлаков-англичан, да и по службе нас так подтягивали, что времени не оставалось на проказы.

Так как я жгучий брюнет со смуглой кожей, меня прозвали в полку «Der schwarze Engländer» – «Черномазый англичанин», а также «Английский дьявол». Наиболее ответственные поручения всегда выполнял я. Не обходили меня и денежными наградами, зато уж насчет производства – ни-ни! В тот день, когда мне удалось убить австрийского полковника (это был улан, и, как говорили, из крупных шишек, я схватился с ним один на один в пешем бою), сам генерал Бюлов, наш командир, поздравил меня перед фрунтом, пожаловал двумя фридрихсдорами и сказал:

– Сейчас я тебя награждаю, но как бы вскорости не пришлось тебя повесить!

Я прокутил эти деньги все до последнего грошена (а заодно и те, что нашел на убитом полковнике) этим же вечером, в развеселой компании, да и вообще, пока была война, денежки у меня не переводились.

Глава VII. Барри ведет гарнизонную жизнь и обзаводится друзьями

Когда война кончилась, наш полк перевели в столицу, этот, быть может, наименее тоскливый из всех прусских городишек, хотя особого веселья и здесь не наблюдалось. Служба у нас, как всегда, была суровая, но кое-каким свободным временем мы располагали и могли посвящать его развлечениям и удовольствиям – было бы чем платить. Многие солдаты получили разрешение заняться вольным ремеслом; я же ничему не был обучен, да и честь моя не стерпела бы такого унижения: слыхано ли дело – джентльмену пачкать руки грязной работой! Однако солдатского жалованья едва хватало, чтобы не помереть с голоду, и так как я всегда был падок до удовольствий, а наше пребывание в столичном городе мешало нам добывать средства обычным способом, накладывая поборы на гражданское население, что так выручает солдата в военное время, то и пришлось мне примириться с единственным имевшимся у меня выходом и, чтобы промыслить средства на развеселое житье, заделаться так называемым Ordonanz, иначе говоря доверенным денщиком моего капитана. Четыре года назад я с негодованием отверг подобное предложение, но то было на английской службе – иное дело чужбина; к тому же, по правде сказать, промаявшись пять лет простым рядовым, становишься нечувствительным ко многим щелчкам, столь несносным для нашей гордости в вольной жизни.

Мой капитан был еще очень молод, что не помешало ему отличиться на войне и достичь такого чина. Он был к тому же племянник и единственный наследник министра полиции мосье Поцдорфа, каковое обстоятельство, без сомнения, тоже ускорило его производство. На плацу и в казармах капитан Поцдорф никому не давал спуска, но лестью его можно было обвести вокруг пальца. Я полюбился ему в первую очередь аккуратной косой (никто в полку не умел так искусно убирать голову, волосок к волоску, как моя персона), а потом закрепил его расположение всяческими ловкими комплиментами и подходцами, коими, как истый джентльмен, умел распорядиться с большим тактом. Мой капитан любил повеселиться и позволял себе в этом отношении больше, чем допускалось суровым укладом двора; он легко и беспечно транжирил деньги и особенно пристрастился к рейнским винам, я же, разумеется, поддерживал его в этих склонностях, извлекая из них известную для себя пользу. В полку его не любили, поговаривали, что он чересчур предан своему дядюшке-министру и доносит ему обо всем, что у нас творится.

Итак, я без труда вкрался в милость моего хозяина и вскоре был посвящен почти во все его дела. Это избавляло меня от множества смотров и учений, от которых я иначе бы не отвертелся, и открывало предо мной возможность легких заработков. Теперь я был одет как джентльмен и подвизался даже с известным éclat[42] в некоторых кругах берлинского общества, хотя и нельзя сказать, чтобы изысканных. Дамы всегда меня отличали. Я умел так поразить их галантностью, что они понять не могли, почему в полку мне присвоено нелестное прозвище Черный Дьявол. «Не так страшен черт, как его малюют», – говорил я, смеясь, и дамы хором возглашали, что этот рядовой воспитан не хуже своего капитана, хотя, собственно, иначе и быть не могло, принимая в расчет мое воспитание и происхождение.

Уверясь в добром расположении капитана, я испросил у него позволение написать в Ирландию бедной моей матушке, которая уже много-много лет ничего обо мне не знала, ибо писем солдат-иностранцев на почте не принимали, опасаясь неприятностей со стороны родителей пропавших без вести сыновей. Капитан обещал найти способ переслать мое письмо, и так как я знал, что он захочет ознакомиться с его содержанием, то и отдал его нарочито запечатанным, показывая этим, сколь я ему доверяю. Самое же письмо, как вы догадываетесь, составил так, чтобы оно не повредило мне, буде кто-нибудь его перехватит. Я просил у моей досточтимой матушки прощения за то, что бежал от нее; сообщал, что мое расточительство и безрассудство в родном отечестве делает мое возвращение заведомо невозможным, пусть же она, по крайней мере, утешается тем, что я здоров и благополучен на службе у величайшего монарха в мире и что жизнь солдата мне по душе; к тому же, добавлял я, мне удалось обрести защитника и покровителя, который в будущем устроит мою судьбу, чего она, как мне ведомо, сделать не в силах. Я посылал приветы всем девицам в замке Брейди, перечислив их поименно от Бидди до Бекки, по старшинству, и подписался: любящий вас сын (каким я и в самом деле был) Редмонд Барри, военнослужащий роты капитана Поцдорфа, Бюловского полка в Берлинском гарнизоне. Я также рассказал ей забавный анекдот, как король спустил с лестницы канцлера и троих судейских, чему я был самоличным свидетелем, стоя на карауле в Потсдаме. Надеюсь, писал я, скоро начнется новая война и я буду произведен в офицеры. Словом, если судить по письму, я был счастливейшим человеком на свете и в рассуждении этого нисколько не огорчался, что ввожу свою дорогую родительницу в обман.