Письмо и в самом деле было прочтено, ибо несколько дней спустя капитан Поцдорф стал расспрашивать о моих семейных делах, каковые я и изложил ему настолько точно, насколько позволяли обстоятельства. Я младший сын в добропорядочной фамилии, но матушка осталась без всяких средств и билась как рыба об лед, чтобы содержать восемь дочерей, которых я и перечислил поименно. Я изучал в Дублине право, но угодил в плохую компанию, залез в долги и убил человека на дуэли. Вздумай я вернуться на родину, его могущественные друзья постарались бы либо заключить меня в тюрьму, либо повесить. Я добровольно поступил на военную службу в Англии, а когда мне представился случай, не устоял перед соблазном и убежал; тут я изобразил эпизод с мистером Фэйкенхемом из Фэйкенхема, да в таком уморительном свете, что мой патрон животики надорвал от смеха. Впоследствии он сообщил мне, что рассказал эту историю на вечере у мадам де Камеке и что тамошнее общество жаждет лицезреть молодого Engländer[43].
– А не было среди гостей английского посланника? – осведомился я будто в величайшей тревоге. – Ради бога, сэр, не говорите ему, как меня зовут, а то он, чего доброго, потребует моей выдачи, у меня же нет ни малейшего желания быть вздернутым в родном отечестве.
И Поцдорф стал уверять, смеясь, что никуда меня не отпустит, на что я поклялся ему в благодарности до гроба.
Несколько дней спустя он сказал мне с серьезным видом:
– Редмонд, я говорил насчет тебя с генералом. Я выразил удивление, почему человек твоей отваги и твоих способностей не был произведен на войне, и полковник сказал мне, что ты известен командованию как храбрый солдат, из хорошей, как видно, семьи, что в полку нет солдата тебя исправнее и в то же время нет такого, который бы меньше заслуживал производства. Ты будто бы отпетый негодяй, распутник и бездельник; вечно ты пакостишь своим товарищам и при всех своих талантах и храбрости, по его мнению, добром не кончишь.
– Сэр, – сказал я, немало удивленный тем, что у кого-то могло сложиться такое мнение обо мне, – генерал Бюлов явно заблуждается на мой счет; надеюсь, это какая-то ошибка; ну пусть я попал в дурное общество, но я позволяю себе не больше, чем другой солдат. Вся беда в том, что не было у меня до сей поры покровителя и доброго друга, которому я мог бы показать, чего я в самом деле стою; генерал считает меня пропащим малым, он считает, что мне сам черт не брат, но будьте уверены, ради вас, капитан, я не побоюсь сразиться с самим чертом!
Я видел, что эти слова пришлись ему по сердцу; а так как я вел себя с большим тактом и оказался ему полезен в тысяче случаев самого деликатного свойства, то вскоре он искренне ко мне привязался. Так, в один прекрасный день – вернее, в одну прекрасную ночь, когда он находился в приятном tête-a-tête с супругою советника фон Доза… впрочем, что толку вспоминать проказы, никому уже не интересные!
Спустя четыре месяца после того, как я написал матушке, капитан вручил мне письмо, пришедшее на его имя, и не могу описать, какую оно пробудило во мне тоску по дому и какую навеяло на меня грусть. Уже пять лет не видел я каракуль моей родимой. Мое невозвратное детство и родные зеленые поля Ирландии, облитые солнечным сиянием, и материнская ласка, и баловник-дядюшка, и Фил Пурселл, и все, что я когда-то делал и чем жил, нахлынуло на меня неудержимо при чтении этого письма; оставаясь один, я проливал над ним слезы, каких не лил с тех пор, как Нора насмеялась надо мной. Я скрыл свое горе от капитана и однополчан. В тот вечер мне предстояло пить чай в загородной кофейне у Бранденбургских ворот в обществе фрейлейн Лоттхен (горничной госпожи фон Доз), но я был слишком убит, чтобы куда-то идти, и, отговорившись нездоровьем, бросился раньше обычного на свою койку в казарме, где бывал теперь когда и сколько вздумается, и всю долгую ночь провел в слезах и размышлениях о дорогой моей Ирландии.
Впрочем, уже на следующий день, воспрянув духом, я разменял билет в десять гиней, присланный матушкой в письме, и задал своим дружкам пир на славу. Письмо бедняжки было закапано слезами, испещрено библейскими текстами и написано так мудрено и невнятно, что трудно было что-нибудь понять. Она счастлива знать, писала матушка, что я служу протестантскому государю, хотя и сомневается, на праведном ли он пути; что до праведного пути, то, по ее словам, ей посчастливилось вступить на него под руководством преподобного Иоссии Джоулса, ее духовного наставника. Она писала, что сей муж – сосуд избранный, что он – душистое притирание и драгоценный ящик нарда, а также употребляла и другие выражения, смысл коих остался мне темен; и только одно явствовало из всей этой абракадабры, что добрая душа по-прежнему любит своего сыночка, что день и ночь она думает и молится о своем бесшабашном Редмонде. Кому из нас, отверженных горемык, не приходила мысль в часы одинокого ночного бдения, в болезни, печали или плену, что в эту минуту его мать, быть может, молится о нем! Меня часто посещали эти мысли; веселыми их не назовешь, и хорошо, что они не приходят к нам на людях – какая уж это была бы веселая компания! Все сидели бы хмурые, поникшие, словно плакальщики на похоронах. В тот вечер я выпил за здоровье матушки полный бокал и жил джентльменом, пока не промотал все ее деньги. Бедняжка лишила себя самого необходимого, чтобы послать их мне, как она потом рассказывала, и прогневила мистера Джоулса.
Матушкины гинеи скоро растаяли, но на смену им пришли другие; у меня были сотни путей добывать деньги, капитан и его друзья на меня надышаться не могли. То мадам де Доз подарит мне фридрихсдор за то, что я принесу ей букет или записку от капитана, то, наоборот, сам старый советник угостит меня бутылкой рейнского и сунет мне в руку талер-другой, чтобы выведать что-нибудь относительно liaison[44] между его дражайшей половиной и капитаном. Но хоть я был не так глуп, чтобы отказываться от денег, у меня, поверьте, хватало честности не предавать своего благодетеля, и от кого-кого, а от меня ревнивец узнавал не много. Когда же капитан покинул свою даму сердца ради дочери голландского посланника, невесты с большим приданым, несчастная советница без счету перетаскала мне писем и гиней, чтобы я вернул ей ее сокровище. Но любовь не знает возврата, разве лишь в редких случаях; капитан только посмеивался над ее докучными мольбами и вздохами. В доме же минхера Ван Гульдензака я так расположил к себе всех от мала до велика, что вскоре сделался там своим человеком и, случалось, разнюхивал даже кое-какие государственные тайны, чем немало удивлял своего капитана и угождал ему. Он докладывал о моих открытиях своему дядюшке, министру полиции, который, без сомнения, умел ими распорядиться с пользой для себя. Вскоре я завоевал благосклонность всего семейства Поцдорф и был теперь солдат лишь по названию: разгуливал в штатском платье (отменного покроя, смею вас уверить) и развлекался на сотню ладов, к великой зависти всей этой швали – моих однополчан. Что до сержантов, то они ходили у меня по струнке, как перед начальством: повздорить с человеком, который наушничает племяннику всесильного министра, значило для них рисковать своими нашивками.
Служил в моей роте некий молодой парень, Курц[45] по фамилии, что не мешало ему быть шести футов росту. Как-то в бою я спас ему жизнь. Я рассказал ему одно из своих похождений, и этот стрюцкий назвал меня шпиком и доносчиком и запретил обращаться к нему на «ты», как это бывает между молодыми людьми, когда они близко сойдутся. Мне ничего не оставалось, как послать ему вызов, хоть я не держал на него ни малейшей злобы. В мгновение ока я вышиб у него шпагу и, когда она пролетела над его головой, сказал:
– Как по-твоему, Курц, человек, проделывающий такие штучки, способен на низкий поступок?
Этим я заткнул глотки и прочим ворчунам, у них пропала охота меня задирать.
Вряд ли кому придет в голову, что человеку моего склада приятно было шнырять по чужим передним и амикошонствовать с лакеями да приживалами. Но это было, право же, не более унизительно, чем сидеть в осточертевших мне казармах. Мои уверения, будто жизнь солдата мне по душе, были рассчитаны на то, чтобы отвести глаза моему хозяину. На самом деле я рвался из оков. Я знал, что рожден для лучшей доли. Доведись мне служить в Нейссе, я вместе с отважным французом проложил бы себе путь к свободе. Но единственным моим оружием была хитрость, так разве я был не вправе пустить ее в ход? У меня был план – сделаться так необходимым мосье де Поцдорфу, чтобы он сам исхлопотал мне увольнение: выйдя на волю, я, при моей счастливой наружности и моем происхождении, легко добьюсь того, что до меня удавалось десятку тысяч ирландцев, – женюсь на богатой невесте из хорошей семьи. А в доказательство того, что я, будучи интересантом, не вовсе был лишен благородных устремлений, приведу следующий случай. В Берлине я знавал вдову бакалейщика, толстуху с рентой в шестьсот талеров и весьма прибыльным делом; так вот, когда эта женщина дала мне понять, что готова выкупить меня из армии, если я на ней женюсь, я напрямик сказал ей, что не создан торговать бакалеей, и решительно отверг этот шанс на освобождение.
И я был признателен моим хозяевам, куда более признателен, чем они мне. Капитан был по уши в долгах и постоянно имел дело с евреями-ростовщиками, которым выдавал векселя с обязательством уплатить после дядюшкиной смерти. Видя, как доверяет мне племянник, старый герр фон Поцдорф был не прочь меня подкупить, чтобы разведать, как обстоят дела у молодого повесы. И как же я поступил в этом случае? Осведомил мосье Георга фон Поцдорфа об этих домогательствах, и мы, сговорившись, составили вместе список, но только самых умеренных долгов, которые скорее успокоили, чем раздосадовали старого дядюшку, и он уплатил их, радуясь, что дешево отделался.
И хорошо же меня отблагодарили за такую верность! Как-то утром старый господин заперся со своим племянником (он обычно разузнавал у него все последние новости о молодых офицерах: кто крупно играет; кто с кем завел тайные шашни; кто в такой-то вечер был в собрании; кто увяз в долгах и прочее тому подобное, так как король лично входил в дела каждого офицера), меня же послали к маркизу д’Аржану (тому самому, что впоследствии женился на мадемуазель Кошу, артистке), но, встретив маркиза в нескольких шагах от дома, я отдал ему записку и повернул обратно. Капитан и его достойный дядюшка, оказывается, избрали темой разговора мою недостойную особу.