– Он из хорошей семьи, – говорил капитан.
– Вздор! – сказал дядюшка, и я почувствовал, что готов удавить наглеца. – Все ирландские побирушки, когда-либо к нам нанимавшиеся, говорили то же самое.
– Гальгенштейн утащил его силою, – настаивал капитан.
– Та-та-та, похищенный дезертир, – отмахнулся мосье Поцдорф, – la belle affaire![46]
– Во всяком случае, я обещал малому похлопотать о его освобождении. Уверен, что он окажется вам полезен.
– Что ж, ты и похлопотал о нем, – сказал старший, смеясь. – Bon dieu![47] Ты прямо-таки образец честности! Как же ты заступишь меня, Георг, если не постараешься стать умнее? Используй этого субъекта как угодно. У него неплохие манеры и лицо, внушающее доверие. Он лжет с апломбом, какого я ни у кого не встречал, и готов драться, как ты говоришь, при первом удобном случае. У этого мерзавца немало ценных качеств. Но он хвастун, мот и bavard[48]. Доколе полк держит его in terrorem[49], ты можешь из него веревки вить. Но стоит ему освободиться, и только ты его и видел. Продолжай водить его за нос, обещай произвести в генералы, если хочешь. Какое мне дело! В этом городе фискалов и шпиков – хоть пруд пруди.
Так вот, значит, как неблагодарный старик расценивал услуги, которые я оказывал его племяннику; обескураженный, я тихонько вышел из комнаты, думая о том, что еще одна моя мечта рухнула и что все мои надежды освободиться, служа верой и правдой своему капитану, построены на песке. Одно время я так приуныл, что подумывал о союзе с той вдовой, но солдат имеет право жениться лишь по непосредственному разрешению короля, а вряд ли его величество позволил бы мне, двадцатидвухлетнему молодцу и к тому же первому красавцу в его армии, соединиться с шестидесятилетней старухой, у которой вся морда в прыщах и которая давно уже вышла из возраста, когда брак может способствовать приросту населения в державе его величества.
Еще одна надежда на освобождение пошла прахом! Выкупиться на волю я тоже не мог, разве что какая-нибудь сердобольная душа внесет за меня внушительную сумму, ибо, хоть мне и довольно перепадало денег, я всю свою жизнь был неисправимым транжиром и (таков уж мой великодушный нрав) всегда в долгу как в шелку, сколько я себя ни помню.
Мой капитан – этакая продувная бестия! – представил мне свой разговор с дядюшкой в совершенно другом свете.
– Редмонд, – сказал он, улыбаясь, – я напомнил министру о твоих заслугах[50] – считай, что твоя карьера сделана. Мы выцарапаем тебя с военной службы и устроим по полицейской части на должность таможенного инспектора, это даст тебе возможность вращаться в лучшем обществе, чем то, какое определила тебе до сей поры фортуна.
Я, конечно, не поверил ни одному его слову, но сделал вид, что тронут до слез, и поклялся капитану в вечной признательности за его участие к бедному ирландскому изгнаннику.
– Твои заслуги в голландском посольстве оценены по достоинству. А вот и еще случай, когда ты можешь быть нам полезен. Выполнишь с честью это поручение, и твое дело в шляпе!
– Какое поручение? – спросил я. – Я на что угодно готов для моего благодетеля.
– В Берлине уже несколько дней гостит некое лицо, состоящее на службе у австрийской императрицы. Сей господин именует себя шевалье де Баллибарри, он носит звезду и красную ленту папского ордена Шпоры. Немного он, правда, болтает по-французски и итальянски, но у нас есть основания предполагать, что мосье де Баллибарри твой соотечественник. Слышал ты в Ирландии такое имя?
– Баллибарри? Баллиб…? – У меня мелькнула догадка. – Нет, сэр! – сказал я уверенно. – Первый раз слышу.
– Поступишь к нему в услужение. Ты, конечно, ни слова не знаешь по-английски; если шевалье заинтересуется твоим произношением, скажи, что ты венгерец. Слуга, который его сопровождает, сегодня получит расчет, а то лицо, что обещало найти ему верного человека, порекомендует тебя. Итак, ты венгерец и служил в Семилетнюю войну. Уволился из армии по причине болей в пояснице. Два года прослужил под началом мосье де Квелленберга; он сейчас стоит с полком в Силезии, вот тебе рекомендательное письмо за его подписью. Потом ты служил у доктора Мопсиуса, он тоже даст тебе аттестацию, если понадобится. Хозяин «Звезды», разумеется, удостоверит, что знает тебя как честного человека, но на него не ссылайся, его рекомендация ни черта не стоит. Что касается прочих биографических сведений, можешь сочинить их в любом угодном тебе духе, романтическом или забавном, как подскажет воображение. Впрочем, лучше бей на жалость – так легче вкрасться в доверие. Он крупно играет и неизменно выигрывает. Ты хорошо соображаешь в карточной игре?
– Нет, слабо, не больше, чем обычный солдат.
– А я-то думал, ты ловкач по этой части. Надо выяснить, чисто ли шевалье играет, если нет, он в наших руках. Он постоянно сносится с английским и австрийским посланниками, молодежь из обоих посольств частенько у него ужинает. Узнай, о чем они говорят и кто из них сколько ставит, особенно те, кто играет на мелок. Последи за его письмами – не за теми, что идут по почте, тут ты можешь не беспокоиться, за ними присмотрим мы сами. Но если он напишет кому-нибудь записку, обязательно доищись, кому она адресована и кому поручена для передачи. Ключи от шкатулки с бумагами висят у него на шее, он и спит с ними. Двадцать фридрихсдоров, если изготовишь с них слепок! Пойдешь к нему, конечно, в цивильном платье. Советую снять с волос пудру, перевяжи их просто лентой. Усы, разумеется, сбрей.
Напутствовав меня этой речью и весьма ничтожными чаевыми, капитан удалился. Когда мы снова встретились, он немало смеялся перемене в моей наружности. Я не без сердечной боли сбрил усы (они были черные как смоль и лихо завивались кверху), но зато с облегчением смыл с волос столь ненавистные мне муку и сало; надел скромный серый французский кафтан и черные атласные панталоны, светло-коричневый бархатный жилет и шляпу без кокарды. По моему кроткому и смиренному виду меня вполне можно было принять за слугу, оставшегося без места; думаю, что даже мои однополчане, которые находились в Потсдаме на смотру, и те меня бы не узнали при встрече. Снарядившись таким образом, отправился я в гостиницу «Звезда», где остановился приезжий иностранец. Сердце у меня тревожно билось, что-то говорило мне, что шевалье де Баллибарри не кто иной, как Барри из Баллибарри, старший брат моего отца, лишившийся состояния из-за упорной своей приверженности к папскому злоучению. Прежде чем ему представиться, я заглянул в remise[51], где стояла его карета. Был ли на ней герб Барри? Еще бы, никаких сомнений! Серебряный на червленом поле, с четырьмя отсеками – древняя эмблема нашего дома! Он был намалеван на щите величиной с мою шляпу по всем панелям раззолоченной колесницы, увенчанной короною, которую поддерживал десяток купидонов, рогов изобилия и цветочных корзин, по затейливой геральдической моде того времени. Ну конечно же, это мой дядя! Ноги у меня подкашивались, когда я поднимался по лестнице: ведь я собирался представиться дядюшке в скромном качестве слуги!
– Вы тот молодой человек, о котором говорил мне мосье де Зеебах?
Я поклонился и вручил ему письмо от названого господина, которым меня предусмотрительно снабдил мой капитан. Пока дядюшка пробегал его глазами, у меня было время его рассмотреть. Передо мной был человек лет шестидесяти, одетый в пышный кафтан и панталоны из бархата абрикосового цвета и белый атласный жилет, весь расшитый золотом, так же как и кафтан. Через плечо он носил пурпурную ленту ордена Шпоры, огромная звезда того же ордена сверкала на груди. Пальцы были унизаны кольцами, из кармашков глядели двое часов, на шее висел великолепный солитер на черной ленте, концы которой скрепляли кошелек его парика. Манжеты и жабо рубашки пенились дорогими кружевами; розовые шелковые чулки с золотыми подвязками обтягивали ноги выше колен; туфли на красных каблуках украшены алмазными пряжками. Оправленная золотом сабля в ножнах из рыбьей чешуи и шляпа, отделанная кружевами и белыми перьями, лежали рядом на столе, дополняя одеяние великолепного вельможи. Он был в точности моего роста – шесть футов полдюйма, да и черты его лица удивительно походили на мои и так же дышали благородством. Однако правый его глаз прикрывал черный пластырь; лицо было местами подмазано белилами и румянами – в то время не чуждались таких прикрас; густые усы свисали на рот, в выражении коего, как я убедился позднее, проглядывало что-то отталкивающее: когда шевалье сбривал бороду, верхние зубы его торчали наружу, и на губах словно застывала улыбка, напряженная, мертвенная и не сказать чтобы приятная.
То была величайшая неосторожность, но, пораженный этим великолепием и блеском, этим благородством манер и осанки, я почувствовал, что больше не могу таиться; и когда он заметил: «Так вы, оказывается, венгерец?», меня прорвало.
– Сэр! – воскликнул я. – Я ирландец, и меня зовут Редмонд Барри из Баллибарри! – Сказав это, я неудержимо зарыдал, сам не знаю почему, просто я уже шесть лет не видел никого из близких и до невозможности истосковался.
Глава VIII. Барри покидает военное поприще
Тот, кто никогда не выезжал из родной страны, понятия не имеет, что творится с истосковавшимся пленником, заслышавшим голос друга. Не всякий поэтому уразумеет, какой взрыв чувств потряс меня, как я уже сказал, при виде моего дяди. Он ни на минуту не усомнился в верности моих слов.
– Матерь Божья! – воскликнул он. – Никак сын братца Гарри? – (Мне кажется, он тоже был тронут до слез, столь неожиданно встретив родную плоть и кровь, – ведь он был такой же изгнанник, как я, и голос друга и приветный взгляд напомнили ему родную страну и невозвратное детство.) – Я отдал бы пять лет жизни, чтобы увидеть все это опять! – воскликнул он, крепко меня обнимая.