мне ворвался бывший капитан Поцдорф. „Ретмонт, – окликнул он, как всегда величественно выговаривая слова на верхненемецкий лад, – ти здесь?..“ Никакого ответа. „Мошенник, куда-то провалился“, – сказал он вслух и сразу же бросился к красной шкатулке, где я держал мои амурные письма, мой отслуживший стеклянный глаз, любимую мою кость, которая как-то тринадцать раз кряду принесла мне выигрыш в Праге, два комплекта парижских зубов и прочие хорошо известные тебе предметы личного моего обихода.
Сначала он пытался подобрать ключ в принесенной им связке, но ни один не подошел к моему маленькому английскому замочку. После чего сей джентльмен вытащил из кармана молоток и стамеску и, орудуя ими, как профессиональный взломщик, вскрыл мою шкатулку.
Настало время действовать. Вооружившись огромным кувшином, я тихонько подкрался к нему сзади и в ту самую минуту, как он открыл шкатулку, так огрел его по голове, что кувшин разлетелся в мелкие дребезги, капитан же только захрапел и без признаков жизни повалился наземь. Я уже думал, что прикончил его.
Тут я давай звонить во все звонки да как заору благим матом: „Воры! Воры! Хозяин! Убивают, режут, жгут!“ – пока все почтенное семейство, с чадами и домочадцами не ринулось ко мне наверх. „Где мой слуга? – заорал я во всю глотку. – Кто посмел ограбить меня средь бела дня? Вот он, злодей, я застал его у моей шкатулки! Пошлите за полицией да пригласите сюда его светлость австрийского посланника! Вся Европа узнает, как со мной здесь обошлись!“
– Царь небесный! – воскликнул хозяин. – Да мы своими глазами видели, как вы уехали три часа назад.
– Я уехал? Да я все утро пролежал в постели. Я болен, принял лекарство и никуда из дому не выхожу. Где этот подлец Амброз? Но что я вижу? Куда делось мое платье и мой парик? – восклицал я, ибо я стоял перед ними в халате, в чулках и ночном колпаке.
– Ах вот оно что! Знаю, знаю! – вскричала молоденькая горничная. – Амброз убежал, переодевшись в платье вашей чести.
– А деньги? Где мои деньги? – взревел я. – Где мой кошелек и сорок восемь золотых? Но одного из злодеев я все же задержал. Вяжите его, господа офицеры!
– Да это же молодой герр фон Поцдорф! – воскликнул хозяин, не зная, что и думать.
– Как? Чтобы дворянин забрался в сундук при помощи молотка и стамески? Ни за что не поверю!
Герр фон Поцдорф тем временем пришел в себя. На черепе его красовалась шишка величиной с яйцо. Полицейские подхватили его и увели, а судья, за которым тем временем побежали, составил протокол, копию которого я направил австрийскому посланнику.
Весь следующий день я просидел под домашним арестом; судья, генерал и целая орава юристов, офицеров и чиновников допрашивали, уговаривали, стращали и улещали меня. Я рассказал им все, что слышал от тебя, как ты был насильно взят в солдаты, но что ко мне ты поступил с наилучшими рекомендациями и я считал тебя давно освобожденным от военной службы. В конце концов я обратился к моему послу, и он вынужден был за меня заступиться. Короче говоря, бедняга Поцдорф теперь на пути в Шпандау, тогда как его дядюшка, Поцдорф-старший, привез мне пятьсот луидоров с покорнейшей просьбой безотлагательно покинуть Берлин и предать эту неприятную историю забвению.
Спустя день после того, как получишь это письмо, жди меня в „Трех коронах“. Зови мистера Лампита обедать. Денег не жалей, отныне ты мой сын. Каждая собака в Дрездене знает твоего любящего дядю,
Вот каким чудесным обстоятельствам я обязан своим вторичным освобождением; но на сей раз я сдержал слово никогда больше не попадаться в сети вербовщиков и навсегда остаться джентльменом.
Мы были при деньгах и в счастливой полосе и вскоре стали играть заметную роль в обществе. Дядюшка присоединился ко мне в дрезденской гостинице, где я, сказавшись больным, сидел безвыходно в ожидании его приезда, а так как шевалье де Баллибарри был в особой милости при дрезденском дворе (в свое время его жаловал ныне почивший монарх, курфюрст Саксонский, король польский, самый беспутный и самый обаятельный из европейских государей), то я и получил доступ в избраннейшие круги саксонской столицы, где моя внешность и благородное обхождение, так же как мои необычайные приключения, обеспечили мне самый лучший прием. Не было ни одного празднества в домах саксонской знати, на которое оба дворянина де Баллибарри не получили бы приглашения. Я был милостиво принят при дворе и удостоен чести приложиться к руке самого курфюрста, после чего отправил матушке столь пламенное описание моего благоденствия, что эта превосходная женщина едва не забыла о спасении души и своем исповеднике, преподобном Иоссии Джоулсе, и вознамерилась ехать ко мне в Германию; однако такое путешествие в ту пору было сопряжено со слишком большими трудностями, и это избавило нас от приезда доброй леди.
Представляю, как радовалась душа Гарри Барри (ведь мой батюшка был всегда преисполнен самых благородных мыслей и чувств) при виде того, какое я занял положение в обществе: все женщины мной восхищались, все мужчины меня ненавидели; я выпивал за ужином с герцогами и графами, танцевал менуэт с высокородными баронессами, с очаровательными их превосходительствами – да что там! – с их высочествами и даже их прозрачествами (как они уморительно именуют себя в Германии) – никто не мог сравниться с галантным ирландским дворянином! Никому и в голову не приходило, что два месяца назад я был простым… тьфу, пропасть, и вспомнить стыдно! Приятнейшие минуты своей жизни я провел на гала-балу во дворце курфюрста, где удостоился чести пройтись в полонезе ни более ни менее как с маркграфиней Бейрутской, родной сестрой старого Фрица, того старого Фрица, чей ненавистный синий фризовый мундир я носил, чью портупею начищал трубочной глиной и чьими убогими пайками разбавленного пива и Sauerkraut[60] пробавлялся без малого пять лет.
Выиграв карету английской работы у заезжего итальянского дворянина, дядюшка повелел изобразить на ней еще более пышный герб, чем когда-либо, а над ним (раз уж мы происходим от древних королей) – корону Ирландии необычайных размеров и блеску, не пожалев на нее позолоты. Я приказал вырезать ту же корону на крупном аметисте, который носил на указательном пальце в виде перстня с печаткой, и, не стыжусь признаться, говорил всем и каждому, что перстень этот уже много тысяч лет у нас в семье, что им владел еще мой прямой предок, его величество блаженной памяти король Брайан Бору, он же Барри. Ручаюсь, что ни одна легенда Геральдической палаты не более достоверна, чем моя.
На первых порах посланник и джентльмены из английского посольства сторонились нас, ирландских дворян, и оспаривали наше знатное происхождение. Посланник был, правда, сын лорда, но в то же время и внук бакалейщика, о чем я и сказал ему на балу-маскараде у графа Лобковица. Мой дядюшка, как знатный дворянин, знал назубок родословную всех более или менее значительных фамилий в Европе. Он говорил, что это единственное, что стоит знать джентльмену; и когда нас не отвлекали карты, мы часами просиживали над Гвиллимом или Д’Озье, читая родословные, изучая гербы и знакомясь с родственными связями нашего сословия. Увы! Сия благородная наука нынче впала в бесчестие, равно как и карты, а я понять не могу, как может порядочный человек обходиться без этих полезных и приятных занятий.
Первый представитель света, с которым я встретился на поле чести, был сэр Румфорд Бумфорд из английского посольства – он позволил себе усомниться в моей принадлежности к знати; одновременно дядюшка послал вызов английскому посланнику, но тот отказался его принять. Я прострелил сэру Румфорду ногу, к великому удовольствию дядюшки – он назвался ко мне в секунданты, – и так утешил старика, что он проливал слезы радости по поводу моей победы; с тех пор, будьте уверены, никто из джентльменов не выражал сомнений в подлинности моей родословной и не смеялся над моей ирландской короной.
То была не жизнь, а сплошное удовольствие! Я чувствовал себя полноправным джентльменом, хотя бы уже по тому, как легко я вошел в свои новые обязанности: ибо иначе как обязанностями этого не назовешь. Пусть с виду такое времяпровождение и кажется досужим баловством, могу заверить низкорожденных невежд, которым случится это прочитать, что нам, высшему сословию, приходится трудиться не меньше, чем им. Если я вставал не раньше полудня, то разве не засиживался за картами до глубокой ночи? Нам случалось возвращаться домой в то время, когда войска выступали, торопясь на ранний смотр, и о! – как радостно билось мое сердце, когда, заслышав рожок, играющий зорю до восхода солнца, или завидев марширующие полки, я вспоминал, что вернулся в родную стихию и больше неподвластен бездушной дисциплине.
Я так освоился с новым положением, будто ничего другого не изведал в жизни. У меня был свой лакей; friseur[61] – француз ежедневно сооружал мне прическу; я оказался знатоком шоколада – исключительно по наитию – и уже на вторую неделю отличал настоящий, испанский, от французского; у меня были перстни на каждом пальце и двое часов в жилетных карманах, трости, брелоки, табакерки всевозможных фасонов – одна другой изысканнее. По части кружев и фарфора я обнаружил безошибочный природный вкус и вскоре стал для всех непререкаемым авторитетом; я с таким знанием дела судил о лошадиных статях, что мог переспорить любого еврея-барышника в Германии; в стрельбе и атлетических упражнениях я не знал себе равных и свободно изъяснялся по-немецки и французски, хотя не мог бы написать на этих языках ни единой строчки. У меня была по меньшей мере дюжина смен парадного платья: из них три расшитые золотом, а две отделанные серебром, и к ним богатая шуба гранатового цвета, подбитая соболями, и другая, из французского дымчатого плюша с серебряным шитьем, на шиншилле. Дома я щеголял в штофных халатах. Я учился играть на гитаре и мастерски вторил исполнителям французских романсов. А теперь скажите, где и когда видели вы джентльмена таких несравненных качеств и достоинств, как Редмонд де Баллибарри?