Разговор этот происходил при шталмейстере принца, друге барона де Маньи. Услышав эту страшную новость, он поспешил к старому генералу, чтобы рассказать ему, в чем обвиняют его внука. Быть может, и его высочеству было благоугодно, чтобы его старый друг и боевой наставник получил эту возможность спасти честь своей семьи: во всяком случае, мосье де Хенгст, герцогский шталмейстер, был милостиво отпущен и беспрепятственно отправился к барону, чтобы сообщить, какое ужасное обвинение тяготеет над несчастным шевалье.
Возможно, старик давно предвидел такую катастрофу, потому что, выслушав Хенгста (как этот последний мне рассказал), он только произнес: «Да сбудется воля Божья!» Некоторое время он и пальцем не хотел пошевелить в этом деле и, только поддавшись уговорам друга, написал то самое письмо, которое Максим де Маньи получил за карточным столом.
Пока шевалье проигрывал деньги ее высочества, полиция произвела у него обыск и обнаружила сотни доказательств – не совершенного злодеяния, но его преступной связи с принцессой: ее подарки и страстные послания, а также черновики его собственных писем, отправленных в Париж таким же юным повесам, как он сам. Ознакомившись с этими бумагами, министр полиции собрал их в папку и, запечатав, передал его высочеству принцу Виктору. Точнее сказать, я догадываюсь, что он с ними ознакомился, потому что, вручая их наследному принцу, министр заявил, что во исполнение приказа его высочества он конфисковал все бумаги шевалье, но что сам он, Гельдерн, разумеется, в них не заглянул. А так как его нелады с обоими господами де Маньи достаточно всем известны, то он и просит его высочество назначить для расследования какое-нибудь другое официальное лицо.
Все это происходило в то время, когда шевалье был прикован к игорному столу. Ему отчаянно не везло – это вам, мосье де Баллибарри, в те дни валило счастье. Но он упорно ставил и вскоре потерял свои четыре тысячи дукатов. Тут пришла записка его дяди, и так был велик азарт, владевший этим отчаянным игроком, что, прочитав ее, он сразу же спустился во двор, где ждала оседланная лошадь, забрал деньги, которые несчастный старик засунул в седельную кобуру, поднялся наверх, поставил – и в мгновение их проиграл; когда же он решил бежать, было уже поздно: его схватили у меня в прихожей, как и вас, когда вы воротились к себе домой.
Едва его привели в кордегардию под конвоем, старый генерал, дожидавшийся там, бросился ему на грудь и обнял впервые, говорят, за много лет.
– Он здесь, господа, – воскликнул он, рыдая, – слава богу, он непричастен к грабежу! – А потом упал в кресло, не в силах совладать с чувствами, которые, по словам присутствовавших, тяжело было наблюдать у человека столь прославленной храбрости, известного своей суровостью и редким хладнокровием.
– Грабеж! – воскликнул молодой человек. – Клянусь Небом, руки у меня чисты! – И тут между ними разыгралась сцена трогательного примирения, после чего молодого человека отвели из кордегардии в тюрьму, откуда ему уже не суждено было выйти.
В ту ночь герцог ознакомился с бумагами, оставленными у него Гельдерном. Он, видимо, только что приступил к их чтению, когда отдал приказ о вашем аресте; ведь вы были взяты под стражу в полночь, а Маньи – в десять часов вечера; после этого старый барон еще заезжал к его величеству протестовать против ареста внука и был встречен ласково и милостиво. Его высочество заявил, что уверен в невиновности молодого человека, тому порукой знатное происхождение и кровь, текущая в его жилах. Но против него тяжкие улики: известно, что он в этот день беседовал с евреем с глазу на глаз; что у него имелись на руках большие деньги, которые он тут же проиграл, и заимодавцем его был, по-видимому, тот же еврей; что он отправил слугу вслед за евреем, а тот, узнав, когда банкир уезжает, подстерег его на пути и ограбил. На шевалье пало тяжкое подозрение, и простая справедливость требует, чтобы его взяли под стражу; тем временем, пока он не докажет свою невиновность, его будут содержать не в позорном заточении, а сообразно имени и заслугам его славного деда. С этим уверением и дружеским рукопожатием принц и отпустил в тот вечер генерала де Маньи; и ветеран удалился на отдых, почти утешенный в своем горе и уверенный в скором освобождении Максима.
Но наутро, едва рассвело, принц, видимо читавший те письма всю ночь напролет, в гневе кликнул пажа, спавшего в комнате через коридор, приказал подать лошадей, которых всегда держали для него взнузданными на конюшне, и, бросив всю пачку в шкатулку, приказал пажу следовать за ним верхом с этой ношей. Молодой паж (мосье де Вайссенборн) рассказал это юной даме, принадлежавшей в то время к моему двору, – теперь она мадам де Вайссенборн, мать многочисленного семейства.
По рассказам пажа, с его августейшим господином произошла за эту ночь разительная перемена – он еще не видел его таким. Глаза его налились кровью, лицо было мертвенно-бледное, платье висело как на вешалке, и этот человек, всегда являвшийся на смотры подтянутый и аккуратный, как любой его сержант, скакал на заре по пустынным улицам с непокрытой головой и развевающимися по ветру непудреными волосами, производя впечатление сумасшедшего.
Паж со шкатулкой в руках грохотал следом, еле поспевая за своим господином; так они проскакали от замка до города и через весь город до усадьбы генерала. Часовые у подъезда испугались при виде странной фигуры, бежавшей к ним от ворот, и, не узнав герцога, скрестили штыки и преградили ему дорогу. «Дурачье! – воскликнул Вайссенборн. – Да ведь это же принц!» Он дернул ручку звонка, словно то был набатный колокол, привратник не спеша распахнул дверь, и его высочество ринулся к спальне генерала – все так же провожаемый пажом со шкатулкой.
– Маньи, Маньи! – загремел принц, барабаня в запертую дверь. – Вставайте! – И на испуганные вопросы за стеной отвечал: – Это я, принц Виктор! Вставайте!
Наконец дверь открылась, и генерал, показавшийся на пороге в robe-de-chambre[71], пригласил принца войти. Паж внес за ним шкатулку и получил приказ дожидаться в прихожей. Однако в спальню мосье де Маньи вели из прихожей две двери, большая, которая, собственно, и была входом, и маленькая, ведущая, как это часто бывает в домах на континенте, в небольшой чуланчик за альковом, где стоит кровать. Эта дверца была открыта, и мосье де Вайссенборн слышал все, что происходило рядом.
Встревоженный генерал спросил, какой причине он обязан столь ранним визитом его высочества, на что принц ответил не сразу: он вперился в старика безумными очами и забегал по комнате взад и вперед.
Наконец он сказал: «Вот причина!» – и ударил кулаком по шкатулке; спохватившись, что с ним нет ключа, он бросился к двери со словами «должно быть, он у Вайссенборна», но заметил висящий на стене couteau de chasse[72], сорвал его с крюка, сказав: «И это сгодится», и принялся ковырять им ларчик красного дерева. Кончик ножа сломался, принц злобно выругался, но продолжал орудовать обломком, больше отвечавшим его цели, чем длинное заостренное лезвие, и наконец взломал сундучок.
– Какой причине? – спросил он с горьким смехом. – Вот – и вот – и вот, читайте! Тут не оберешься причин! А вот и еще – прочтите и это! А как вам нравится это? Тут еще чей-то портрет, а, вот и она! Узнаёте, Маньи? Да, да, моя жена, принцесса! Зачем только вы и ваш проклятый род прибыли сюда из Франции, чтобы насаждать вашу дьявольскую распущенность всюду, куда ступит нога ваша, разрушать честные немецкие семьи? Что видели вы и все ваши от моих кровных, кроме милости и доверия? Мы приютили вас, бездомных бродяг, и вот награда за наше гостеприимство! – И он швырнул генералу всю пачку: тот понял все с первого слова – он, видимо, давно уже о многом догадывался – и безмолвно поник в своих креслах, закрыв лицо руками.
Принц продолжал жестикулировать, голос его срывался на крик.
– Если бы кто-нибудь так оскорбил вас, Маньи, прежде чем вы произвели на свет отца этой лживой гадины, этого бесчестного игрока, вы знали бы, где искать мщения. Вы убили бы его! Да, убили бы! Но кто скажет, где искать мщения мне? Я не имею здесь себе равных. Я не могу встретиться с этим щенком-французом, с этим версальским соблазнителем и лишить его жизни, как сделал бы человек равного ему звания.
– Кровью Максима де Маньи, – возразил старик надменно, – не погнушается ни один христианский государь.
– Да и могу ли я ее пролить? – продолжал принц. – Вы знаете, что не могу. Мне отказано в праве, которое дано любому европейскому дворянину. Что же прикажете мне делать? Послушайте, Маньи, я был сам не свой, когда ворвался к вам, я не знал, как быть. Вы служили у меня тридцать лет, вы дважды спасли мне жизнь; отца моего окружают одни лишь мошенники да потаскухи, среди них нет ни одного честного человека – только вы – и вы спасли мне жизнь: скажите же, что мне делать? – Так, начав с оскорблений, бедный, отчаявшийся принц принялся умолять старика и наконец упал к его ногам и разрыдался.
При виде отчаяния, овладевшего принцем, старый де Маньи, обычно такой суровый и холодный, и сам, как рассказывали мне мои осведомители, утратил над собой власть. Холодный надменный старик впал в хнычущее слабоумие дряхлости. Куда девалось его чувство собственного достоинства! Он пал на колени перед принцем, бормоча бессвязные, бессмысленные слова утешения; это было так ужасно, что у Вайссенборна не хватило больше духу наблюдать эту сцену; он отвернулся и ничего уже не видел и не слышал.
Однако из того, что произошло в ближайшие дни, нетрудно заключить, чем кончилась их долгая беседа. Покидая старого слугу, принц забыл у него роковой ларчик с письмами и послал за ним пажа. Когда юноша вошел в опочивальню, старик стоял на коленях, погруженный в молитву, и только вздрогнул и испуганно оглянулся, услышав, что Вайссенборн взял со стола ларчик. Принц уехал в свой охотничий замок в трех лигах от X., а спустя три дня Максим де Маньи скончался в тюрьме. Умирая, он показал, что был замешан в попытке ограбить еврея и, не снеся позора, решил покончить с собой.