Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим — страница 56 из 67

– Ах, – восклицала она в подобные минуты нежности, – ах, Редмонд, если б ты всегда был таким!

Во время этих приступов любви она была самым покладистым существом на свете и отписала бы мне все свое имущество, будь это возможно. И надо признать, достаточно было малейшего внимания, чтобы привести ее в отличное расположение духа. Стоило мне пройтись с ней по Мэлл, заехать в Ранела, проводить в церковь Святого Якова или подарить ей какую-нибудь безделку, и она расцветала. Но таково непостоянство женщин, что уже на следующий день она могла называть меня мистер Барри и оплакивать свою злосчастную судьбу, соединившую ее с грубияном: так она обзывала одного из самых блестящих мужчин во всех трех королевствах его величества. Смею вас уверить, другие дамы были куда более лестного обо мне мнения.

Бывало и так, что она грозилась со мной расстаться; но я крепко держал ее в руках благодаря нашему мальчику, которого она страстно любила – не понимаю почему, ведь она всегда пренебрегала старшим сыном и нимало не заботилась о его здоровье, благополучии или образовании.

Наш малыш был единственной связью между мной и ее милостью, только им и держался наш союз, и не было таких честолюбивых планов, касающихся Брайена, которых бы она не одобрила, и расходов, на которые не согласилась бы для его блага. Каких мы только не раздавали взяток – и при этом в самые высокие инстанции, в непосредственной близости к трону! Вы удивились бы, если б я назвал вам лиц, соизволивших принять наши дружеские подношения. Я раздобылся в английской и ирландской геральдических палатах самым точным описанием и подробной родословной баронского рода Барриогов и почтительнейше просил восстановить меня в моих наследственных правах, а также пожаловать мне титул виконта Баллибарри. «Этой голове так пристанет корона», – говорила моя жена, в минуты нежности приглаживая мне волосы. Что ж, в этом нет ничего удивительного: в семействе лордов найдется немало ничтожных самозванцев, которые не могут похвалиться ни моей храбростью, ни моей родословной, ни многими другими моими преимуществами.

Погоня за званием пэра была, как я считаю, одним из самых неудачных моих начинаний той поры. Она стоила неслыханных жертв.

Я раздаривал – кому деньги, кому брильянты; приобретал землю по цене, в десять раз превышающей ее настоящую стоимость; покупал картины и objets de vertu, платя за них бешеные суммы, задавал обеды и приемы лицам, поощрявшим мои честолюбивые замыслы и, по своей близости к трону, способным их поддержать; проигрывал пари великим герцогам, братьям его величества, – но об этом лучше молчок: я не хочу из-за личных обид быть заподозренным в недостаточной преданности трону.

Единственным во всей этой истории, кого я решаюсь назвать открыто, был Густав Адольф, тринадцатый граф Крэбс, старый негодяй и мошенник. Будучи приближен к особе нашего обожаемого монарха, он пользовался личным его покровительством. Столь доброе расположение возникло еще во времена покойного короля: его высочество принц Уэльский, в бытность свою в Кью, играя с юным лордом в волан на площадке парадной лестницы, разгневался на что-то и столкнул его вниз, причем тот сломал ногу. Движимый сердечным раскаянием, принц приблизил пострадавшего к своей особе, и, когда его величество вступил на престол, граф Бьют[115], по словам придворных, ни к кому так не ревновал короля, как к лорду Крэбсу. Последний был небогат, но склонен к мотовству, и Бьют, стараясь убрать его подальше, отправлял графа то в Россию, то в другие посольства. После падения фаворита Крэбс снова вернулся в Англию и сразу же получил назначение при особе короля.

С этим-то придворным, пользовавшимся самой незавидной славой, я и свел знакомство, когда, будучи еще наивным простаком, впервые обосновался в Лондоне после женитьбы; а так как Крэбс был занятнейшим человеком, я с удовольствием проводил с ним время, не говоря уже о том, что был у меня и прямой интерес в дружбе придворного, столь близкого к высочайшей особе государства.

Если верить этому субъекту, не было королевского рескрипта, к которому он не приложил бы руку. Он сообщил мне об отставке Чарльза Фокса за день до того, как о ней услышал сам бедняга Чарли. Он сообщил мне о возвращении братьев Гау из Америки и о том, какие предстоят назначения в тамошнем командовании. Короче говоря, я главным образом на Крэбса возложил свои надежды на получение титула барона Барриогского и виконта Баллибарри.

Особенно больших расходов в связи с моими честолюбивыми планами потребовало снаряжение и вооружение роты пехотинцев, набранных в Хэктоне, Линдоне и других моих ирландских поместьях, – я сам вызвался поставить ее моему милостивому монарху для его кампании против американских мятежников. Эти солдаты, великолепно снаряженные и одетые, были погружены на транспорт в 1778 году, и патриотические чувства джентльмена, принесшего такую жертву на алтарь отечества, были столь угодны его величеству, что, когда лорд Норт[116] представлял меня ко двору, его величество удостоил вашего покорного слугу милостивым замечанием: «Весьма похвально, мистер Линдон; поставьте нам еще одну роту, да и сами с ней отправляйтесь!» Но это, как понимает читатель, не входило в мои расчеты. Человек, получающий тридцать тысяч годового дохода, должен быть дураком, чтобы рисковать жизнью, как последний нищий; я всегда ставил в образец моего друга корнета Джека Болтера, отменного кавалериста и храброго воина, который с готовностью участвовал в любой стычке, любой драке – до тех пор, пока накануне битвы под Минденом не пришло известие, что дядюшка его, крупный военный интендант, приказал долго жить и завещал ему пять тысяч годовых. Джек, нимало не медля, подал в отставку, а так как дело было накануне генерального сражения и просьбу его отказались уважить, он не посмотрел ни на что и ушел сам. С тех пор Джек Болтер не брал в руки оружия, за исключением одного случая: какой-то офицер бросил ему обвинение в трусости, и Джек с такой холодной решимостью прострелил ему правую руку, что весь свет убедился: не трусость заставила его уйти из армии, а единственно благоразумие и желание насладиться своим богатством.

Когда набиралась Хэктонская рота, мой пасынок, достигший шестнадцатилетнего возраста, изъявил горячее желание в нее вступить, и я с удовольствием отпустил бы молодца, лишь бы от него избавиться, однако его опекун лорд Типтоф, старавшийся пакостить мне во всем, не соизволил дать ему разрешение и помешал малому проявить свои воинственные наклонности. Если бы он присоединился к этой экспедиции и пал в Америке от пули мятежника, я, признаюсь, не стал бы горевать; для меня было бы великой радостью увидеть моего сына наследником состояния, которого отец его добился с таким трудом.

Сказать по правде, образование молодой лорд получил не ахти какое, я, пожалуй, и впрямь держал его в черном теле. Он был такого неукротимого, дикого нрава, так непослушен по природе, что я никогда не питал к нему добрых чувств; в присутствии моем и матери он всегда производил впечатление угрюмого тупицы – я считал, что никакие занятия ему не помогут, и бо́льшую часть времени он был предоставлен самому себе. Два года он прожил в Ирландии вдали от нас; когда же приехал в Англию, мы держали его преимущественно в Хэктоне, считая неудобным вводить такого неотесанного малого в изысканное столичное общество, где сами, естественно, вращались. Мой же бедный мальчик был, напротив, на редкость милый и воспитанный ребенок; нам доставляло истинную радость всячески его баловать и отличать; плутишке не минуло и пяти лет, а он был уже образцом светского изящества, блистал утонченным воспитанием и красотой.

Да он, собственно, и не мог быть другим, принимая во внимание все наши заботы, – мы ничего не жалели для него. Когда Брайену исполнилось четыре года, я расстался с его няней-англичанкой, к которой так ревновала меня жена, и вверил его попечениям француженки-гувернантки, живавшей в самых аристократических домах Парижа. Леди Линдон, разумеется, и к ней меня приревновала. Под руководством этой молодой женщины мой плутишка стал премило болтать по-французски.

Сердце радовалось слушать, как маленький мошенник ругается: «Mort de ma vie!» – или, топая пухленькой ножкой, посылает этих «manans» и «cannailles», наших слуг, к «trente mille diables». Да и вообще он был развит не по летам – еще крошкой научился всех передразнивать; пяти лет, сидя с нами за столом, пил шампанское не хуже любого взрослого. Новая воспитательница научила его французским песенкам и последним парижским куплетам Ваде и Коллара – прелесть что за куплеты! – и все, понимавшие по-французски, держались за бока от смеха, тогда как аристократические вдовы, посещавшие его мамашу, приходили в ужас. Правда, мы не часто видели у себя этих почтенных дам – я не очень поощрял визиты так называемых респектабельных гостей, навещавших леди Линдон. Несносные критиканы и сплетники, завистливые, ограниченные людишки, они только нагоняют тоску и сеют рознь между мужьями и женами. Когда эти старые кикиморы в бабушкиных кринолинах и туфлях на высоком каблуке появлялись у нас в гостиной – в Хэктоне или на Беркли-сквер, – у меня не было большего удовольствия, как обращать их в бегство. Я заставлял малютку Брайена петь, плясать и играть в diable á quatre, да и сам к нему присоединялся для пущей острастки.

Никогда не забуду торжественных увещаний старого педанта, нашего приходского пастора, который затеял было обучать Брайена латыни. Иногда я разрешал малышу играть с многочисленным пасторским потомством, и смышленые ребята живо переняли у него несколько французских песенок, чем их мамаша, больше смыслившая в солениях и маринадах, чем во французской словесности, очень гордилась. Но как-то их услышал отец, и дело кончилось тем, что мисс Сарре прописали неделю строгого домашнего ареста и посадили ее на хлеб и воду, а мастера Джейкоба отец отодрал в присутствии всех братьев и сестер и на глазах у мастера Брайена в надежде, что это зрелище послужит ему уроком. Однако мой плутишка, придя в исступление, набросился на почтенного пастора и ну молотить его