Разумеется, он заводил свои дерзкие речи именно в те дни, когда к нам заезжал кто-нибудь из окрестных священников или дворян.
В другой раз – был день рождения Брайена, и мы задали пир горой – все ждали появления виновника торжества, очаровательного в своем пышном придворном костюмчике (увы мне! слезы и сейчас навертываются на мои старые глаза, как вспомню это милое сияющее личико). Удивленные гости столпились у дверей, и шепот пробежал по рядам, когда в зал (поверите ли?) в чулках вошел Буллингдон, ведя за руку малютку, шлепавшего в огромных, не по ноге, башмаках старшего брата. «Не правда ли, сэр Ричард Уоргрейв, мои башмаки как раз ему впору?» – заявил бездельник, обращаясь к одному из гостей; все переглянулись, послышался смех и ропот, и тогда мать с большим достоинством подошла к Буллингдону, подняла меньшого сына на руки и, прижав к груди, сказала: «По тому, как я люблю этого ребенка, милорд, вы можете судить, как я любила бы его старшего брата, если бы он заслуживал материнской привязанности». Сказав это, она зарыдала и покинула зал, оставив на сей раз молодого лорда в некотором замешательстве.
Но однажды он так допек меня (это случилось на охоте, и свидетелей было больше чем достаточно), что я, потеряв всякое терпение, направил лошадь прямо на него, столкнул его изо всей силы с коня, а потом сам спрыгнул наземь и так отделал плетью голову и плечи мерзавца, что прикончил бы его на месте, если бы нас не растащили. Я уже не владел собой и в эту минуту готов был на любое преступление.
Буллингдона увезли домой и уложили в постель. Два дня он провалялся в горячке – скорее от бессильной злобы и обиды, мне думается, чем от полученных побоев; а еще три дня спустя слуга, вошедший в спальню спросить, не благоугодно ли ему спуститься вниз к обеду, нашел кровать пустой и холодной, а на столе увидел записку. Юный злодей сбежал, и у него еще достало наглости написать моей жене, а своей матери, следующее послание.
«Мадам, – гласило письмо, – я терпел, сколько было человеческих сил, помыкательства гнусного ирландского выскочки, с коим вы делите ложе. И не так низкое его происхождение и несносная вульгарность манер внушают мне отвращение и ненависть – они не угаснут в моей груди, пока я ношу имя Линдонов, коего он недостоин, – как его позорное обращение с вашей милостью: грубые, подлые выходки, открытые измены, распутство, пьянство, беззастенчивое мотовство и расхищение моего и вашего имущества. Его подлое издевательство над вами возмущает меня куда больше, нежели бесчеловечное обращение со мной. Помня свое обещание, я не покинул бы вас, если бы не видел, что за последнее время вы опять предались ему. К сожалению, я лишен возможности проучить подлеца, который, к нашему стыду, зовется супругом моей матери, но и не в силах глядеть, как он помыкает вами, сносить его общество, которое так меня гнетет и мучит, что я сторонюсь его как чумы. Все это вынуждает меня покинуть родину – до скончания его презренной жизни либо моей. От покойного отца я унаследовал небольшую ренту, которую мистер Барри, разумеется, захочет у меня отнять, но вы, ваша милость, если в вас осталась хоть капля материнских чувств, могли бы отдать ее мне. Благоволите же распорядиться, чтобы господа Чайльды, банкиры, выплачивали ее мне по первой просьбе; впрочем, если они не получат от вас такого указания, я нисколько не удивлюсь, зная, что вы в руках у злодея, который не посовестился бы грабить на большой дороге; я же постараюсь избрать себе более достойное поприще, нежели то, на коем жалкий ирландский проходимец достиг беспрепятственной возможности лишить меня моих прав и родительского крова».
Послание безумца носило подпись «Буллингдон». Все наши соседи утверждали в один голос, что я причастен к побегу мальчишки и не премину им воспользоваться, хотя, честью клянусь, прочтя это возмутительное письмо, я чувствовал одно только желание – добраться до его автора и сказать ему, что́ я о нем думаю. Но людей не переспоришь: они раз навсегда втемяшили себе, что я намеревался прикончить Буллингдона, тогда как убийство отнюдь не входит в число моих дурных наклонностей; а если и было у меня желание расправиться с моим юным врагом, то самый обыкновенный здравый смысл подсказывал мне, что незачем пороть горячку – несчастный сам свихнет себе шею.
Долгое время мы оставались в неведении о судьбе безрассудного беглеца; и только пятнадцать месяцев спустя получил я возможность очиститься от ложных обвинений в убийстве, предъявив вексель за подписью самого Буллингдона, выданный в армии генерала Тарлтона, в составе которой моя рота покрыла себя неувядаемой славой и где теперь служил волонтером лорд Буллингдон. Тем не менее кое-кто из моих любезных друзей продолжал приписывать мне злонамеренные козни. Лорд Типтоф выражал сомнение, способен ли я вообще оплатить какой-либо вексель, а тем более вексель Буллингдона, тогда как сестра его, старая леди Бетти Гримсби, уверяла, что вексель подложный и что бедный юноша убит. Но тут пришло письмо к ее милости от самого Буллингдона, в коем он рассказывал, что побывал на нью-йоркской штаб-квартире, и описывал пышные празднества, заданные офицерами гарнизона в честь наших славных полководцев братьев Гау.
Тем временем меня по-прежнему травили. Если бы я в самом деле убил лорда Буллингдона, на меня не могло бы обрушиться более постыдной клеветы, чем та, которую распространяли обо мне и в городе и в деревне. «Скоро вы услышите о смерти бедного мальчика, вот увидите! – восклицал один из моих друзей. «А за сыном последует и мать», – подхватывал другой. «Он женится на Дженни Джонс, помяните мое слово», – добавлял третий и т. д. и т. п. Лэвендер доносил мне обо всех злостных слухах и сплетнях, ходивших по графству. На меня восстала вся округа. Фермеры только хмуро дотрагивались до своих шляп, завидев меня в базарные дни, и норовили отойти в сторону; джентльмены, участвовавшие в моей охоте, покидали меня один за другим и сбрасывали мою охотничью форму; а когда на публичном балу я пригласил Сюзен Кэпермор и, как всегда, стал с ней третьим, вслед за герцогом и маркизом, все пары разбежались, и мы остались одни. Сюзен Кэпермор такая охотница до танцев, что стала бы отплясывать и на похоронах, лишь бы кто-нибудь ее пригласил, а я из самолюбия не подал виду, что заметил эту пощечину, – и мы продолжали танцевать в обществе всякого сброда, каких-то лекаришек, трактирщиков, адвокатов и других подонков, коим открыт доступ на наши публичные балы.
Епископ, родственник леди Линдон, не соизволил пригласить нас к себе во дворец во время выездной сессии, – словом, отовсюду сыпались на меня оскорбления, какие только могут обрушиться на ни в чем не повинного честного джентльмена.
В Лондоне, куда я теперь отправился с семьей, нас приняли едва ли лучше. Когда я свидетельствовал свое почтение моему повелителю в Сент-Джеймсском дворце, его величество с нарочитым умыслом спросил меня, давно ли у меня были известия о лорде Буллингдоне. «Сир, – ответил я ему с необычайным присутствием духа, – милорд Буллингдон сражается в Америке с мятежниками, нарушившими верность короне. Не угодно ли вашему величеству, чтобы я послал туда еще одну роту ему в помощь?» Но король, не удостоив меня ответа, круто повернулся на каблуках, а я, отвешивая его спине усердные поклоны, попятился из аудиенц-зала. Когда леди Линдон, в свою очередь, приложилась в гостиной к руке королевы, ее величество, как я потом узнал, обратилась к ней с тем же вопросом: этот скрытый упрек так смутил леди Линдон, что она вернулась домой в крайне расстроенных чувствах. Так вот награда за всю мою верность и все жертвы, принесенные на алтарь отечества! Я тут же всем домом перебрался в Париж и уж здесь не мог пожаловаться на прием; но на сей раз мне недолго пришлось наслаждаться развлечениями, которыми так богата эта столица; французское правительство давно уже вело тайные переговоры с бунтовщиками и теперь открыто признало независимость Соединенных Штатов. Последовало объявление войны; все мы, беспечные путешественники-англичане, получили предписание о выезде; боюсь, что я оставил после себя двух-трех безутешных дам; Париж, пожалуй, единственный город, где джентльмен живет как хочет, не стесняемый своей женой. Мы с графиней за наше пребывание здесь почти не видели друг друга и встречались только в общественных местах, на приемах и празднествах в Версале или же за игорным столом королевы; наш крошка Брайен тоже времени не терял; он набрался такого изящества и лоску, что любо-мило: всякий, видевший мальчика, не уставал им восхищаться.
Не забыть бы мне упомянуть о последнем свидании с добрым дядюшкой, которого я оставил в свое время в Брюсселе, когда он стал серьезно подумывать о salut – спасении своей души – и удалился в один из тамошних монастырей. С тех пор, к великому его огорчению и раскаянию, он снова вернулся в мир, влюбившись без памяти во французскую актрису, которая поступила с ним, как обычно поступают женщины такого пошиба – разорила, покинула, да еще и насмеялась над ним. Его раскаяние представляло поучительное зрелище. Под руководством членов Ирландской коллегии он снова обратился мыслями к вере; и единственной его просьбой, когда я осведомился, что я могу для него сделать, было внести приличный вклад в обитель, где он мечтал укрыться от мирских тревог.
Эту услугу я, разумеется, не мог ему оказать: мои религиозные правила возбраняют мне поощрять суеверные заблуждения папистов; и мы со старым джентльменом простились весьма холодно ввиду моего отказа, как он выразился, упокоить его старость.
Дело же, собственно, в том, что я и сам был на мели; между нами говоря, Розмонт из Французской оперы, не бог весть какая танцовщица, но обладательница божественной фигуры и ножек, забрасывала меня разорительными счетами на брильянты, экипажи и мебели; а тут еще мне отчаянно не повезло в игре, пришлось идти на позорнейшие сделки с ростовщиками, заложив добрую часть брильянтов леди Линдон (кое-какие из них выклянчила у меня все та же негодница Розмонт), и на другие малоприятные махинации. Но в вопросах чести я непогрешим: никто не скажет, что Барри Линдон кому-либо проиграл пари и уклонился от уплаты.